Верину мать — Любовь Васильевну — всю жизнь называли Любой, и так ее называют и теперь, когда ей лет, видимо, около пятидесяти. О том, что она слепа, можно было догадаться только по тому, что она иногда смотрела мимо собеседника и часто искала рукой руку дочери или мужа.
Дверь оказалась не запертой, и женщины вошли в дом. Вслед за ними вошел Алексей Иванович — отец Веры. Он был очень высок, а потолки в домике — низкие. Так, что седая голова его, посаженная на длинную шею, почти упиралась в потолок. Нескладный — длиннорукий и длинноногий Алексей Иванович часто улыбался застенчиво, как бы извиняясь за эту свою нескладность.
Отстранив руку дочери, Любовь Васильевна пошла вперед, легко прикасаясь пальцами к знакомым стенам. В доме было совсем тихо. Голосок флейты едва проникал сюда. Пальцы Любови Васильевны ощупывали каждый выступ бревенчатой стены, каждый изъян в ней. Рука касалась подоконника, рамы окна… И ясно было, как все тут ей знакомо и дорого, как связана ее жизнь с этим домом. Вот гвоздь в стене…
— И ты еще тут? — удивленно сказала она. — Сколько раз мать говорила отцу: Королев, забей ты этот гвоздь, я опять о него платье порвала…
Она пошла дальше из комнаты в комнату, прикасаясь рукой ко всему на пути, и что-то одной ей понятное попадалось под руку и вызывало горькую усмешку или останавливало ее и заставляло задуматься, погрузиться в воспоминания…
Бульдозерист ждал, поглядывая на дверь домика. Машина грохотала вхолостую.
И вот из дома вышли все трое. Вера бережно поддерживала мать с одной стороны, Алексей Иванович — с другой. Они сходили с крыльца. Вдруг седая женщина опустилась, села на ступеньку и, закрыв лицо руками, горько заплакала.
Бульдозерист видел это, и на лице его мелькнула тень чужого горя. Он переглянулся с шофером такси, ожидавшим своих пассажиров.
Вера обняла мать.
— Мама, родная, — говорила она, — что делать, это жизнь…
Но чем больше говорила Вера, тем горше рыдала мать. Алексей Иванович закусил губу, с трудом удерживаясь от того, чтобы тоже не заплакать.
— Мама, разве ты не говорила, что счастлива?…
— Да, — сквозь слезы отвечала Любовь Васильевна, — конечно, я счастлива, конечно, я счастлива…
И все плакала.
К ним подошла молоденькая девушка. Стараясь держаться непринужденно, она обратилась к ним.
— Простите, товарищи, — сказала она, — позвольте узнать — вы не жили здесь в этих домах?
— Да, жили, — ответил Алексей Иванович.
— Видите ли, товарищи, у меня задание редакции — написать очерк о жителях этих хибарок Разумеется, с современной точки зрения, в контрасте с новым строительством…
— В контрасте так в контрасте, — сказал Алексей Иванович.
— И желательно — очерк о женщинах Трехгорки. Журнал у нас женский… Простите, а вы не связаны ли с Трехгоркой?
— Связаны.
— Но это же чудо! А вы долго здесь жили?
— Лет сто пятьдесят, — улыбаясь и вытирая платочком глаза, ответила Любовь Васильевна.
— Сто пятьдесят лет? — изумилась девушка и стала доставать блокнот из кармана жакета. — Я очень вас прошу, пожалуйста, расскажите о вашей семье… Вы меня очень выручите. Скажу честно, это первое мое задание…
— Ну, если выручу… — улыбалась Люба. — Что ж, поезжайте тогда с нами — мы тут недалеко, в высотном доме.
Потом все направились к такси.
Алексей Иванович помог Любе сесть в машину.
Вера уселась рядом с матерью. Они не закрывали дверь и ждали.
Алексей Иванович стоял возле машины.
Бульдозер взревел и двинулся вперед.
Дом распадался под его ножом, как игрушечный. Звенели стекла, падали балки, рушилась крыша, развалилась печь, будто сложена была из детских кубиков. Упал и забор и столбик у калитки, на котором оставалась едва видная вырезанная когда-то надпись: «Верка-шалава. 1905».
— Что ж — поехали, — сказала Люба.
Но в это время к ним подошел водитель бульдозера.
— Вот, вывалилось что-то из печки… — сказал он, протягивая Алексею Ивановичу железную коробку, — гремит… может быть, нужное…
И ушел.
На коробке сохранилась картинка и надпись: «Монпансье Ландрин».
Алексей Иванович потряс коробочку. В ней действительно что-то гремело. С трудом открыл крышку.
— Люба… серьги твои…