С тех пор как он стал флагманским хирургом флота и директором института, на него обрушилась лавина административных дел. Их было так много — совещаний, собраний, вызовов в горком, разборов неприятных случаев, урочных и неурочных приемов по личным вопросам, что казалось они способны поглотить все время, все силы, не оставив ничего для любимого дела — кардиохирургии. Но он упрямо, порой вызывая неудовольствие вышестоящих товарищей и своих сотрудников, сопротивлялся и дважды в неделю, по вторникам и четвергам, оперировал. Заставить его отменить операцию могли только особые, чрезвычайные обстоятельства. Иначе потеряешь форму, отстанешь, постепенно превратишься в чистого администратора. А этого он не хотел. Он был честолюбив. Высокие посты льстили его самолюбию, но только в сочетании со славой хирурга, и славой не прошлой, а настоящей — хирурга, известного своими операциями всей стране, чувствующего себя на равных с корифеями зарубежной кардиохирургии.
Ох, время, времечко! Когда работал над диссертациями, сначала кандидатской, потом докторской, ни одной ночи больше четырех-пяти часов не спал.
Тогда они с Анютой снимали маленькую комнату в Кавголово. В городе не нашлось квартирной хозяйки, согласной пустить к себе семью с грудным ребенком. Едва ли не целый месяц ежевечерне толкался в Малковом переулке, где собиралась толпа таких же, как и он, жаждущих жилья, заискивающе улыбаясь, врал немногочисленным владелицам комнат и углов, что дочь у него тихая и спокойная, а Катька, басурманка, каждую ночь устраивала концерты. Однажды ему повезло. Подошла женщина — немолодая, рыжая, с длинной папиросой во рту. Предложила шепотом, чтоб не слышали другие: «Имею комнату на Лермонтовском. Сама уезжаю. Платить за полгода вперед». Комната была узкая и длинная, как кишка, с маленьким окном, выходящим на темный двор. Анюту смутило, что в ней не было печки, но хозяйка успокоила ее, указывая на кафельную стенку: «Соседи топят, забот меньше». Вскоре наступили холода, а кафельная стена оставалась холодной. Он зашел к соседям узнать, почему они не топят. Выяснилось, что хозяйка обманула их и у соседей есть другая печь. Пришлось, махнув рукой на деньги, переезжать в Кавголово. Возвращался домой из библиотеки всегда поздно, последней электричкой, торопливо ужинал и до трех часов сидел за книгами. За все годы аспирантуры ни разу в театре не был! И это — живя в Ленинграде! Скажешь кому-нибудь — никто не верит. Думал: вот закончу, защищусь, потом наверстаю. А стал профессором, директором института — за полгода только один раз в кино с Анютой выбрался и то едва не ушел с середины сеанса. Наверное, просто отвык, одичал. Всегда жаль потерянного времени. Бывает оно сжато до предела, расписано едва ли не по минутам. Звонок. Приятель, начальник треста, который помогал строить институт, просит: «Посмотри, Вася, невесту сына. Будь другом. Обещал ей, что сам Петров посмотрит».
— А что с ней?
— Кто ее знает. Говорит, голова болит.
Такая злость берет — почему он должен осматривать? Почему сначала не терапевт? Но не посмотришь, откажешь — обида: не уважил…
Василий Прокофьевич на миг отвлекся от беспокоивших его мыслей и прислушался. Заместитель по науке, тот самый, что всегда твердо знал, что престижно для директора, а что нет, заканчивал доклад.
На столе в переговорном устройстве раздался сухой, словно пропущенный через соковыжималку, голос секретарши Стеллы Георгиевны:
— Василий Прокофьевич! К вам товарищ один срочно просится.
— Исключено. Сегодня операция. Вы же знаете.
— Он просит назвать вам его фамилию.
— Кто такой?
— Алексей Сикорский, — сказала Стелла Георгиевна.
Не друзья еще —
Сверстники просто,
Просто мальчики с наших дворов,
С. Ботвинник
— Равняйсь! Смирно! По порядку номеров рассчитайсь! — Голос у техника-интенданта второго ранга Анохина зычный, хорошо поставленный, как у драматического актера.
Выстроенные в две шеренги, одетые в разнокалиберную гражданскую одежду, кандидаты в курсанты начали старательно выкрикивать:
— Первый! Второй! Третий!
Где-то на шестидесятом номере очередной кандидат сбился со счета, и Анохин с видимым удовольствием закричал: