Это была деревня Дубки. Несколько домиков на берегу Финского залива. Такой же, как у лагеря, берег, валуны в мелкой воде, перевернутый вверх днищем баркас. Была б Мишина воля, он стер бы эту деревню с лица земли, так надоели бесконечные десанты сюда. Но и здесь нельзя было отдохнуть. Под страхом взыскания запрещалось садиться и, конечно, ложиться на землю, пить воду. Минут через двадцать на дороге появлялся духовой оркестр, и курс шагал обратно под бодрые звуки популярной песни:
В гавани, в далекой гавани,
Пары подняли боевые корабли…
Миша с завистью смотрел на легко шагающего рядом Алексея Сикорского. Сам он едва волочил ноги. «Еще сотня метров — и я сяду на дорогу, и не сделаю дальше ни шагу. Будь что будет», — думал он. Но тотчас самолюбие, которым щедро была одарена мужская часть рода Зайцевых, протестующе заявляло: «Жалкий интеллигентик. Все идут, ты один не можешь. А ну, возьми себя в руки. Осталось немного». И взбодренный этими мыслями, Миша плелся дальше. Оркестр заиграл «Испанский крейсер», и Миша с облегчением увидел вдали выкрашенный зеленой краской грибок с блестящей рындой, верхушки лагерных палаток, полосатый шлагбаум. Сейчас он любил его, этот суровый лагерь, ставший на время его домом.
Вечером, поужинав, после целого дня строевых занятий, недолго отдохнув на лужайке возле камбуза, Миша отправился навестить Васятку. Часовым у лагерной гауптвахты стоял их сосед по нарам Степан Ковтун.
— Не положено посещать, — сказал он. — А зачем тебе?
— Зачем? — Миша не знал что ответить. — А если бы ты там сидел?
— Ладно, проходи, — вполголоса разрешил Степан, боязливо озираясь. — Как свистну, так тикай.
Миша поднял полог и вошел внутрь. Прикрывшись шинелью, Васятка лежал на койке. Больше арестованных в палатке не было. Голубые глаза Васятки были устремлены куда-то вдаль. По стриженным под машинку белым волосам ползла пчела. Васятка стряхнул ее и увидел Мишу.
— Здравствуй, арестант, — с напускной жизнерадостностью сказал Миша, садясь напротив на свободную койку и оглядываясь. — А у тебя тут ничего. Даже графин с кружкой. Как в лучших домах. Только, бр-р, холодно. Опять ветер поднялся.
Васятка молчал, немигающим взглядом смотрел на колышущийся под ветром брезент палатки, потом сказал неожиданно:
— Шибко домой хочу, Миша. Хорошо дома. За зверем идешь по следу — тишина кругом. Никто не кричит, никто не командует. Акопяна нет, Дмитриева нет. Ночью лег — спи сколько хочешь.
— Мне еще трудней, — признался Миша. — Надо мной родители тряслись, пылинки сдували. Вас в семье девять было, а я один-единственный. Делать ничего не умею, выносливости никакой. Сегодня чуть не лег на землю и не заревел.
— Слышь, Миша, — шепотом проговорил Васятка. — Давай сбежим отсюда? К нам поедем. У нас дом большой, места хватит. Стрелять тебя научу. Вместе на охоту ходить будем.
— Поймают — и сразу под трибунал. Начнем учиться — легче будет, — Миша сказал это с удивившей его самого убежденностью.
— Думаешь? — Васятка оживился. — Каждую ночь будить не станут?
— Не должны. Мне завтра на пост в конце дамбы заступать. Что-то жутко. К ней пароходы со смертниками приставали.
— А чего боишься? — удивился Васятка. — Стой себе и песни пой.
Чтобы развлечь Васятку, Миша рассказал ему, как вчера ночью часовой на дамбе решил отрабатывать командные слова. В ночной тишине дежурный по лагерю услышал: «Стой! Кто идет? Ложись!» и послал на дамбу отделение курсантов.
Снаружи коротко свистнули. Миша выбежал из палатки и скрылся в примыкавшей к берегу дубовой роще.
По воскресеньям ленинградцев навещали родители. Они выходили из вагонов одиннадцатичасового поезда и пестрой толпой шли по дороге к лагерю. Матери несли корзинки и сумки, от которых вкусно пахло жареным мясом, чесноком, печеным тестом, корицей.
Ленинградцы еще с утра вертелись неподалеку от шлагбаума и наблюдали за дорогой. Завидев своих родителей, они бросали подчеркнуто равнодушно: «Мои сродственники на горизонте» или «Папаша с мамашей шлепают», а сами с удовольствием побежали бы навстречу, повисли на шее отцов, расцеловались с матерями, но делать этого было нельзя. Инструкция требовала, чтобы встреча с родителями происходила только на территории лагеря. Сыновья уводили родителей в длинный неглубокий овраг, проходивший вдоль границы лагеря. Там буйно рос чертополох. Его красные цветы и листья с колючками были едва ли не главной растительностью в овраге. Родители усаживались на траве, и сын, уплетая с аппетитом домашние яства, рассказывал о лагерной жизни: