Его тронуло волнение учителя.
— Я сегодня не собираюсь слушать, — сказала Бонни, — мне не вытерпеть замечаний Джун Рауб.
Искоса поглядев на нее, доктор Стокстилл сказал:
— Вы ведь можете стать главой общины на следующий месяц.
— Думаю, что Джун нуждается в лечении у психоаналитика, — сказала Бонни доктору. — Она так агрессивна и мужеподобна, это неестественно. Почему бы вам не увести ее куда-нибудь и не дать ей пару сеансов психотерапии?
Стокстилл сказал:
— Опять посылаете мне пациента, Бонни? Я пока еще помню предыдущего…
Трудно было бы забыть, думал он, потому что это случилось в тот самый день, когда на заливы упали бомбы. Годы назад. В прежнем воплощении, как сказал бы Хоппи.
— Вы добились бы улучшения, — сказала Бонни, — если бы начали лечить его. Просто времени не хватило…
— Спасибо за защиту, Бонни, — улыбнулся он.
Мистер Остуриас сказал:
— Кстати, доктор, мне довелось сегодня наблюдать за странным поведением нашего маленького фокомелуса. Я бы хотел знать ваше мнение, когда представится возможность. Должен сказать, что он привел меня в недоумение… я удивляюсь ему. Способность противостоять неблагоприятным условиям у Хоппи, конечно, есть. Это вселяет мужество во всех нас, если вы понимаете, что я имею в виду… — Учитель остановился. — Но пора в зал.
Стокстилл сказал Бонни:
— Кто-то говорил мне, что Дейнджерфильд как-то упоминал вашего старого приятеля.
— Упоминал Бруно? — Бонни сразу же оживилась. — Он уцелел, да? Я была уверена, что он жив.
— Нет, этого Дейнджерфильд не говорил. Он сказал что-то ехидное о первой великой Катастрофе. Вы помните тысяча девятьсот семьдесят второй?
— Да, — коротко ответила она. — Я помню.
— Дейнджерфильд, как мне рассказывали… — На самом деле он прекрасно помнил, кто рассказал ему о словах Дейнджерфильда. Это была Джун Рауб, но ему не хотелось еще больше настраивать Бонни против нее. — Вот что он сказал: «Сейчас мы все живем в катастрофе Блутгельда, мы все — привидения семьдесят второго». Конечно, это не так уж оригинально, мы слышали такое и раньше. Мне просто недоставало того напора, с каким Дейнджерфильд сказал это… Тут все дело в его манере речи. Никто, кроме него, так не скажет.
Задержавшись у дверей в Форестер-холл, мистер Остуриас повернулся и прислушался к их разговору, затем вмешался.
— Бонни, — спросил он, — вы знали Бруно Блутгельда перед Катастрофой?
— Да, — ответила она, — я некоторое время работала в Ливерморе.
— Сейчас он, конечно, мертв…
— Я всегда думала, что он жив, — задумчиво сказала Бонни, — он был — или есть — великий человек. То, что случилось в семьдесят втором, не его ошибка. Только тот, кто ничего о нем не знает, считает его виновным.
Не сказав ни слова, мистер Остуриас повернулся к ней спиной, поднялся по ступенькам холла и ушел.
— В одном вас нельзя обвинить, — заметил Стокстилл, — в скрытности.
— Кто-то должен сказать людям правду, — возмутилась Бонни. — Он судит о Бруно, начитавшись газет. Эти газеты! Единственное, чем наша жизнь стала лучше, так это тем, что исчезли все газеты, кроме этой мелкой дурацкой «Ньюс энд вьюс», которую я лично газетой не считаю. О Дейнджерфильде так не скажешь: он не лжец.
Вслед за мистером Остуриасом Бонни и доктор прошли в заполненный до отказа Форестер-холл, чтобы послушать передачу, которую Дейнджерфильд вел для них с сателлита.
Слушая знакомый голос, пробивающийся через атмосферные помехи, мистер Остуриас думал о Бруно Блутгельде и о том, что, может быть, физику удалось выжить. Возможно, Бонни и права. Она знала этого человека, и, как он мог понять из ее разговора с доктором Стокстиллом (подслушивание — опасное занятие в наши дни, но он не мог устоять), она послала Блутгельда к психиатру для лечения, подтверждая этим одно из глубочайших убеждений самого мистера Остуриаса, что доктор Блутгельд был психически болен в течение нескольких последних лет перед Катастрофой, был опасным безумцем, и это проявлялось в его личной и, что более важно, в его общественной жизни.
Собственно, в этом никто не сомневался. Общество на свой лад отдавало себе отчет, что с этим человеком творится неладное, что в публичных выступлениях физика присутствует какая-то навязчивая идея, патология, и мучительная гримаса, искажающая его лицо, как бы находит отражение и в его речах. Он говорил об изощренной тактике врага, систематически разлагающего государственные учреждения и организации, даже дом и семью. Блутгельд видел врага повсюду — в книгах и фильмах, людях и политических организациях, придерживавшихся взглядов, отличных от его собственных. Конечно, он сделал все возможное, чтобы придать своим взглядам наукообразный вид; он не был разглагольствующим недоучкой из заштатного городка на юге. Нет, Блутгельд излагал свои теории в интеллигентной, возвышенной, хорошо продуманной манере. Но на поверку они были не более разумны, не более рациональны и не более трезвы, чем бредовые речи пьяницы и женоненавистника Джо Маккарти или ему подобных.