Дочки-матери, или Во что играют большие девочки - страница 9

Шрифт
Интервал

стр.

Торбеевский дом смотрел на широкий луг, посередине его росла старая ветла, и мимо нее шла тропа «в город» – мама родилась там, в Богородске, переименованном два года спустя в Ногинск. Главная улица деревни отворачивала от большой дороги к городу и заканчивалась у старого сада на Волхонке, внутри которого стоял усадебный дом князей Волконских.

– А ты помнишь, как дорожкой с Волхонки от ручья идешь вверх-вверх на холмик и там была сосна высоченная? Стояла одна, наверно, было ей лет двести, называли ее «сосна Ваньки Каина» – говорили, будто его повесили на ней. Песню ты знаешь? Мы с тобой ее пели. «В саду ягодка-малинка под закрытием росла, свет-княгиня молодая с князем в тереме жила – а у князя был слугою Ванька-ключник молодой (мама выпевает “клюшник”), Ванька-клюшник, злой разлушник, разлучил князя с женой! Князь дознался, догадался – как ты понимаешь, свои же донесли – посадил Ваньку в тюрьму. Ах вы слуги, мои слуги…» Ну, давай первый голос, давай!

Я вступаю:

– «…Слуги ве-ерные мои, вы подите приведите Ваньку-клюшника ко мне!»

Мама запевает снова:

– «Во-от ведут – давай! – ох и ведут Ваню-у-ушу на шелковом поясу! Ты скажи…» Ну, какого дьявола ты отстаешь-то?

– Это звук отстает в интернете, мам, это не я!

И продолжаем вместе:

– «…Ох и скажи, Ваню-у-уша, сколько лет с княги-иней жил?»

– «Это знает…» – запевает мама, и я подхватываю: «…князь, подушка да перина пухова».

– «Еще знает…» – запевает мама, и я подхватываю: «…князь, подружка, свет-княгиня молода».

– Ты сваливаешь на технику, – говорит мама, – а на самом деле ты или текст не знаешь, или чего-то. Да-да, моя птичка!

После революции в бывшем барском доме открыли школу – там в двадцатых годах моя бабушка на танцах встретила деда (игравшего в маленьком оркестре на мандолине вальс, польку и падеспань), в тридцатых училась мама, а в семидесятых жила летом я, ходила в строю по липовым аллеям и ненавидела танцы и пионерские лагеря.

Когда я думаю о женщинах нашей семьи, я представляю себе такую линию: бабуся, мама и я, три припаянные друг к другу фигурки, как в игре в настольное поло. На моей дочке линия спотыкается. Я и сейчас подробно вижу вросший в землю дом маминого детства, его печку, кровать с кружевным подзором и двумя высокими белыми подушками, ведро с водой из колодца, рукомойник и керосинку на кухне, слышу, с каким звуком залипала обитая ватой и дерматином дверь в сенях, помню, как кололся и пах лугом матрас, который дед набивал сеном, и вкус райских яблочек с дерева у крыльца – созревая, они становились почти прозрачными и косточки были видны на просвет. Моя дочка летом жила на даче под Нью-Йорком, смотрела, как по стриженой лужайке выходят к дому дикие индейки, в жару включала кондиционер, а торбеевский дом сгорел, и описать его нельзя.

– Во-первых, все в одной комнате, трое детей и двое родителей. Во-вторых, голод, холод и незнамо что. В пристройке невозможно было жить, кругом были дыры, все продувалось, да и у нас мы по два раза в день топили печку. И я от этого очень страдала… Старалась ни с кем не сдруживаться, ото всех шарахалась как черт от ладана. Ведь не то что не могла домой привести, а боялась показать свой дом, который стоял как полная развалюха, ты помнишь? Забыть нельзя.

Когда в шестидесятые годы мои родители получили квартиру в кирпичной хрущевке на Дмитровском шоссе, бабуся приехала на новоселье, оглядела единственную изолированную шестиметровую комнату, где стояла моя кроватка, и сказала: «Ребенок живет в раю». В этой квартире мама клеила обои, расставляла посуду в горке, шила занавески, вешала на стены эстампы и говорила, что не понимает, как все это может быть мне неинтересно.

Я думала: мне нечего написать о маме. Мама – это плацента, детское место, питание и дыхание. Но дыхание – это пение.

Мы всегда пели. Пение было главным нашим разговором. Остальное – мамина ежедневная забота: не слишком ли поздно вернусь, «пошла с мокрой головой!», «что ты себя измызгала, как тряпку половую, ты себя на помойке, что ли, нашла, и так ты загружена выше головы, нельзя так безоглядно!», и вопрос «хорошо ли ты одета?» всегда означал «тепло ли?». Она так беспокоилась за меня, что постепенно я перестала ей рассказывать, что со мной происходит, чтобы не волновать ее. Но когда мы пели, это был другой разговор. У мамы на стене висит фотография: я, двенадцатилетняя, сижу рядом с ней, пою и смотрю на нее, скосив глаза и открыв рот, с обожанием и восторгом, а она, в фартуке, поет с закрытыми глазами, с сосредоточенным лицом, глядящим внутрь себя.


стр.

Похожие книги