Вечер прошел замечательно. Я сама не ожидала, но мне было с ними очень хорошо. Понятно, что я в них нуждалась, а человеку свойственно идеализировать тех, в ком он нуждается. Мне они были нужны, чтобы не оставаться в одиночестве, а присутствия родных и друзей я вынести не могла – меня раздражало их благоразумие, бесконечные пустяковые пререкания, вопросы с неприятным подтекстом, покровительственное отношение ко мне. Когда родственники и знакомые звонили или приходили ко мне (в первые дни некоторые являлись без предупреждения), в их интонациях, в их проницательных взглядах я чувствовала какое-то порицание, упрек, и это было так тяжело, что я старалась побыстрее отделаться от них, причем вела себя, наверное, не слишком вежливо, поскольку они вскоре оставили свои попытки. Уж не знаю, как, по мнению моих друзей, я должна была вести себя в качестве супруги похищенного, но ясно понимала, что они ждут чего-то особенного – быть может, мне следовало демонстрировать пристойное горе, сдержанную тревогу, в общем, как бы неокончательное вдовство.
А Феликс и Адриан, наоборот, ничего от меня не требовали, не заставляли изображать из себя вдову и отвечать на коварные вопросы. Наши отношения становились все ближе, причем это сближение происходило очень быстро, как это случается с курортниками или жителями пострадавшего от наводнения района. Похищение Рамона оказалось той внешней силой, которая крепко связала нас, как потерпевших кораблекрушение бог весть в каких далеких водах. И наконец, нам всем не надо было ходить на работу, у пас не было четких обязанностей в жизни и постоянной ответственности перед семьей. Сначала Феликс под тем или иным предлогом стал проводить у меня свободное время, а потом и Адриан присоединился к нему. В ожидании, когда объявятся похитители, мы коротали дни у меня в квартире, словно находились в осажденном лагере, мы не впускали нахалов, которые отваживались постучать в дверь, сухо и коротко отвечали на звонки, врали инспектору Гарсии, ели апельсины и омлеты по-французски, иногда слушали рассказы Феликса из его прошлой жизни. За какие-то сутки мы прониклись таким доверием друг к другу, что сообщили Адриану о сорока миллионах песет, спрятанных в жестянке из-под сахара. Через два дня мы стали такими друзьями, что признались Адриану у нас под шкафом лежат двести миллионов, а не сорок. На третий день мы были уже просто неразлучны и со всеми подробностями рассказали, как прятали деньги в мешке с собачьим кормом.
– Мне это известно, – признался Адриан.
– Откуда?
– Да вот известно. С первого же дня. Я не так уж крепко спал и слышал, как вы рассуждали, куда спрятать деньги, как перетаскивали мешок с кормом, и все остальное.
– Что же ты сразу не сказал? Зачем делал из нас посмешище все это время?
– Потому что хотел убедиться, что вы мне доверяете. Человек, который не боится правды, не должен бояться лжи. Это сказал Томас Джефферсон. А потом, я был уверен, что долго это не продлится. Ложь никогда не доживает до старости. А это уже Софокл.
На четвертый день нам уже казалось, что мы всегда так жили, в подвешенном состоянии, существовали как бы в скобках, ожидая некоего неизвестного, но неизбежного события. Мы расходились только на время сна, спал каждый у себя. Я закрывала за ними дверь, с бешеной скоростью запирая все замки, выбрасывала в мусорное ведро апельсиновые корки, некоторое время посвящала обязательному вечернему ритуалу – почесывала собаке Фоке брюхо, ложилась в постель, брала книгу и, не в состоянии сосредоточиться, проводила несколько часов уставившись на одну и ту же страницу; когда же сквозь жалюзи вместе с первыми лучами солнца начинал доноситься утренний гомон птиц и грохот воды в водопроводных трубах, я гасила свет и падала-падала в колодец страха. Поймите меня правильно: я не боялась за Рамона, не боялась, что из-за похищения на меня нападут… Это был тот глубинный страх, который вцепляется в каждого из нас, тот колодец страха, который всякий человек роет и роет по мере того, как растет, это страх, который ты источаешь по капле, но непрестанно, такой же неотделимый от тебя, как кожа, это ужас, охватывающий тебя, когда ты знаешь, что жив, но приговорен к смерти. Хоть раз в жизни каждому доводилось нырнуть в этот колодец в минуту, когда еще не заснул, но уже не бодрствуешь, потом же ты погружаешься в летаргический сон беспамятства. Засыпать – все равно что репетировать смерть, потому так страшно уходить в сон.