Тварь начала петь. Не сразу я заметила этот убаюкивающий звук, исподтишка залетающий в уши далеким шмелем. Она усиливала звук и утишала, играла обертонами, тональностями, она разыгрывала на голосовых связках умопомрачительные симфонии, словно проглотила когда-то орган вместе с органистом, и сейчас бедняга звучал и звучал как реквием по самому себе и по миру, для уничтожения которого меня готовили.
Сознание соскальзывало, плавало, и возвращалось другим, слегка измененным, чуть подправленным. Всегда чуть-чуть, чтобы жертва не запаниковала, и в страхе не смяла ювелирный труд, достойный восхищения тщательностью и тонкостью Проникновения.
А я паникую! Я в страхе! Но мне нельзя это обнаружить.
– Как ты чудесно поешь, Олна! Но я устала и хочу тишины.
– Конечно, дочка. Прости старуху, увлеклась. Я тихохонько, не помешаю. Спи.
И она начинала выводить тончайшие рулады на пределе слышимости, и это было еще хуже: слух почти не улавливал Проникновение, и переставал настораживаться, а разум терял контроль и переставал сопротивляться.
– Со мной что-то происходит, Олна. Я чувствую себя как-то не так.
– Ты всего лишь выздоравливаешь, дочка. Ты очень долго и тяжело болела. Сейчас ты становишься такой, какой всегда была, только и всего.
– Я стала слишком сильной.
– Что ты! Разве это еще сила? Полсилы! Это ты из-за болезни была слишком слабой, милая! Теперь к тебе возвращаются твои силы. На, испей отварчик! Так ты быстрее придешь в себя.
– Но у меня никогда не было такого слуха! Я слышу, как падает лист на том краю леса, как ворочается море, укладываясь подремать. Слышу, как паук убивает муху в паутине и сосет ее кровь. Кровь – это вкусно?
Она задребезжала рассохшимся смешком и ответила уклончиво:
– Мушиная – вряд ли. А слух… Деточка, так всегда бывает у слепых – когда ты ослепла, у тебя улучшился слух, как маленькая награда за потерю. То ли еще будет. И нюх должен улучшиться.
– Да, это так. Я чую как собака.
– Лучше, дочка, гораздо лучше! До болезни у тебя был прекрасное чутье, дорогая моя. Ты забыла, потому что очень, очень долго болела. А сейчас избавляешься от увечья.
От которого? От того, что родилась человеком?
Появилась злость. Я отыгрывалась в собачьих потасовках. Псы рассаживались в круг, время от времени то один, то другой коротко взлаивал, подбадривая соперников. Они не грызлись, а сосредоточенно, молча бились до первой крови, или до признания превосходства.
Сначала я сидела в этом кругу и слушала, и наслаждалась яростным стремительным вихрем тел, взвывая от избытка эмоций. И, наконец, после нескольких лесных тренировок с Ворчем, вышла. Они приняли вызов и были беспощадны. Подумаешь, самка. Не нарывайся. Первый бой я проиграла с позором. Ворч разозлился, поняв, что не остудил мою блажь, но стал тренировать по-настоящему – жестко, без снисхождения, гоняя до кровавых мозолей на лапах… то есть, ногах и руках.
Олна, втирая мазь – когда ж она кончится! и где она берет свежатину?! – в порезы и ссадины, приговаривала:
– Очень хорошо, дочка! Немного случайной свежей крови – очень, очень хорошо! Ты меня радуешь. Скоро я приготовлю тебе подарочек. Быстрее, чем я надеялась. Я тоже стараюсь, дочка. Ах, какой чудный будет у нас подарочек! Тебе понравится.
Меня охватывал смертный ужас. А она пела, стенала, завывала, она рвала, пробивала ткань мира, она звала и звала Того, кто придет и станет Мной.
Но всей моей уменьшавшейся человеческой сутью, таявшей как снежный ком, за которую я так безнадежно боролась, я могла почуять, вычленить и исправить эти изменения. А сколько изменений я уже не смогла опознать как чужеродные? Сколько нечеловеческого я уже не замечаю, считая своим, всегда бывшим, человеческим? И уже в принципе не смогу заметить! Где – еще я, и где – уже не я?!
А тварь всё пела и пела, даже когда я спала. Даже на дальнем конце леса я слышала этот реквием по себе. Зачем такие хлопоты, разве нельзя сожрать меня без церемоний? Почему им так было важно, чтобы куколка не замечала, что ее едят?
Я не успевала вводить противоядия. Травы, которые показал мне Ворч, уже не помогали. Их было недостаточно.