Так и воистину, - все, что обещалось, имело сбыться, но куда же она делась, Господи, эта радость, подкатывающая под горло и спирающая дыханье, так что и отдать ее миру можно лишь радостным вздохом? Почему все, что происходило вне меня, так и происходит, и не кончается, но душа, умудренная ненужным знанием, словно перестала совершаться и отважно заглядывать в грядущее, взыскуя и там, как в запомненном прошлом, целомудренной радости существования? Зачем и нужна мудрость, если лишает ликованья и навсегда поселяет в минувшем, ища лишь последней утехи человеческого прощения за беспечность и неосознанность этого нескончаемо происходящего в душе прошлого?
Так, может, в справедливости происходящего, и не мудрость это вовсе, а ненарочитое лукавство и опасливая боязнь грядущего, заставляющая искать посильного убежища в притворной смерти, - той самой, что позывает к исчисленью минувшего, но претит дерзости, порыву, еще живому, Господи, стремлению к настоящей исполненности?
Да не правда ли, что живое останется живым, и не уйдет, не исчезнет никуда тот натюрморт с цветами и морковью, тем и памятный вовеки, что стоят вкруг него в таинствах памяти воплощения земного и небесного сочувствия и состраданья - бабушка, дедушка, родители мои, сирень, и тополь, и долгие осенние леса Заказанья, пролетевшие однажды мимо меня и все возвращающиеся в разных обличьях в круговороте любви и жизни.
Дай же мне вновь зачерпнуть из нескончаемой радости, выданной во обещание свершенности, и увижу я наконец, что все происходящее все еще происходит и со мною! И тогда - сквозь стыд, сквозь извечную ученическую неумелость возрадуюсь и утешусь простым открытием наблюдательного очевидца: ни одно обещанье не дается Тобою всуе, и все, что требуется для новых ожиданий будущего, - это смиренное мужество духа; оно же разве не нажито хоть сколько-то памятью и раскаянием?
Вот уже и светится, да неужели же опять ликует в страшном разуму грядущем первопричинная радость, претворяющая все искони чужое в твое, кровное, потому как зачем и нужен этот мир, если не унести его целиком с собою за грань существований, где - ведь правда, правда же? - вечно растет и вовеки не утрачивается ничто из воистину посаженного и, с Божьей помощью, трудно взращенного тобою...
Про музыку
Из аэропортовского предместья мы еще в первом детстве моем переехали в пятиэтажный краснокирпичный дом, и посейчас стоящий недалеко от реки Казанки, от которой отделяли нас лишь лесополоса американских кленов, проходящая по оврагу сибирская железная дорога да огороженные сады, разбросанные по косогорам, обрывающимся к реке.
И вот - не помню ли я нечто, не имеющее названья, прекрасное как небыль и все же бывшее со мною - и опять в Казани, в честном отрочестве, в том состоянии свершающейся, сознающей себя души, в какое я теперь так стремлюсь возвратиться?
Как это было? На лыжах мы с папой пошли на Казанку или пешком, но это был опять-таки март - светлое утро после ночной оттепели. С утра ударил морозец, и ночная капель смолкла; снег и гололедица нестерпимо засверкали под солнцем, и небо было голубое.
И вот - завороженные деревья, целые рощи и сады по-над высоким, прорезанным глубокими оврагами берегом Казанки в одночасье стали хрустальными: мокрые с ночи ветви на всем своем протяжении оправились на заре прозрачным и призрачным льдом, а иные щедро убрались пушистой игольчатой изморозью, и продолжалось это изумительно чистое торжество во весь краткий воскресный день.
Деревья стояли стеклянные, но и живые в тот запечатленный миг равновесья между зимой и весною; зачарованные, околдованные ветви, покачиваясь в прекрасном своем оцепенении, лучились, а льдистые пряди плакучих серебряных берез, касаясь друг друга на нечаянном ветру, то позвякивали, как клавесин, то переливались причудливой и чудной музыкой, как эолова арфа. Мы бродили в ледяном, но отнюдь не мертвом великолепии, переходя от одного дерева к другому и словно не веря своим очам, сподобившимся лицезреть это светящееся счастье чистой и нетщетной красоты еще вчера такого обыкновенного мира.