* Папа и банки. Шесть стаканчиков для вина уже выстроены в ряд на столе, но доктор приносит настоящие банки, и мама убирает стаканчики.
Папа поворачивается на правый бок. Доктор от свечи зажигает бумажку, сует ее в банку и приставляет банку к папиной спине. И сразу кожа вздувается совсем так же, как на лбу вздувается желвак на месте ушиба. Шесть маленьких одинаковых баночек, и папа лежит с ними четверть часа…
Отец похож сейчас на продавца кокосовых орехов.
Возможно, вам это не так уж интересно, но ведь это спина моего отца.
Врачи произносят какие-то специальные термины и, сами удивившись им, надолго замолкают.
Спина вся в рыжих кругах, похожая из-за этих темных припухлостей на вымощенную булыжником мостовую, и с лиловыми лунами — следами банок; ниже, у поясницы, огромная родинка, а еще ниже — длинная редкая шерсть.
Дряблые ягодицы все в складках, похожих на складки пустого мешка.
Когда он спит, кончик его носа, скулы и ногти лиловеют. Туда не проникает кровь.
Он всегда лил себе на голову воду из стакана, а потом мыл ладонью лицо.
Он всегда как-то лихорадочно приглаживал щеткой волосы.
Он никогда не носил ни подтяжек, ни перстня.
Никогда не надевал ночной рубашки, а ложился в той, в какой ходил днем.
Он всегда подрезал ногти перочинным ножиком.
Никогда не засыпал, не почитав на ночь газеты и не задув свечу.
Надевал всегда кальсоны и брюки не порознь, а сразу.
13 июня. Я реалист, которому мешает реальность.
* Лунный свет. Эта луна — для больных, теплая и нежная. Цветок, обманутый ее сиянием, раскрывает венчик.
* Записывай, записывай, и побольше! Будет жвачка на зиму.
* На небе маленькое облачко, похожее на заблудившегося гуся.
* Звезды точно маленькие глазки, не привыкшие к темноте.
* Все мои дни заполнены до отказа, а душа всегда пуста.
* Да, да, славная женщина, которая будет пасти коров и читать при этом «Ревю Бланш».
* О драматурге, у которого не видны пружины, говорят: «Он не знает театра»; о том, который знает театр: «О, у него видны пружины».
15 июня. У меня болят мысли. У меня больные мысли, и я не стыжусь этой тайной болезни. У меня больше нет вкуса не только к работе, но и к лени. Совсем не мучит совесть, что ничего не делаешь. Я устал, словно обошел планеты. Мне кажется, что я исчерпал себя до конца.
После «Радости разрыва» я решил — надо делать что-нибудь крупное. Бросил свои маленькие «Буколики». Хочу написать три, четыре акта. Но на каком материале? Игра пяти, шести выдуманных мною персонажей кажется мне глупой, мелкой. Без сомнения, я могу работать только «на самом себе». Но где взять в самом себе материала на три акта? Ах, приключения, приключения, где вы? И этот дневник, который меня развлекает, веселит и выхолащивает. Я работаю час, и тут же наступает депрессия; и даже писать то, что я пишу, мне противно.
Ни Тэны, ни Ренаны не говорили нам об этом отвращении, об этих тайных болезнях. Или они их не знали? Или они не жаловались из чувства стыда, а может быть, малодушие не позволяло им заглядывать в себя?
Чего же я хочу? Ездить по свету; но для этого надо быть знаменитым, а чтобы стать знаменитым, нужно прежде всего работать.
И берегись! Даже сейчас ты себя насилуешь, говоришь громкие слова. Ты уже не искренен. Когда ты хочешь поглядеться в зеркало, твое дыхание туманит гладь стекла…
16 июня. Его душа отрастила себе брюшко.
18 июня. Папону стало лучше. Сегодня утром он решил идти копать картофель, но у него не хватает сил орудовать мотыгой. Она идет сама по себе, куда ей захочется. Но просто он не мог усидеть дома.
19 июня 1897 года. Половина второго. Умер отец.
О нем можно сказать: «Это просто обыкновенный человек, обыкновенный мэр бедной деревушки»; и вместе с тем говорить о его смерти, как о смерти Сократа. Я не упрекаю себя за то, что недостаточно его любил: упрекаю себя за то, что не понял его.
После завтрака я сел писать письма. Позвонили в ворота: Мари, папина молоденькая служанка, сказала, что отец меня зовет. А зачем — ей неизвестно. Я встаю, пока еще только удивленный, Маринетта же, видимо, не совсем спокойна и говорит: «Я иду туда». Не торопясь, я надеваю башмаки и накачиваю велосипедные шины.