Не думайте о семье! Никогда вы ее не удовлетворите. Отец однажды слушал мою пьесу. Какой-то господин, сидевший рядом с ним, сказал: «Скука», — и мой добрый отец сейчас же признал это суждение окончательным, и потом уже ни успех пьесы, ни статьи в газетах, ничто не смогло изменить это мнение, которым он был обязан какому-то глупцу… А однажды мой сын провел вечер в обществе нескольких моих врагов, которые, нисколько не стесняясь, меня ругали. Он мне потом наговорил такого… Я все это записал в свою книжку, и когда-нибудь он, мой бедный мальчик, узнает, что я о нем думал в тот вечер. Эта тетрадь — для него, и я не хочу, чтобы ее когда-либо опубликовали. Он прочтет это после моей смерти.
Вы добьетесь своего, Ренар. Я в этом уверен, и вы будете зарабатывать деньги, но для этого нужно все-таки, чтобы вы время от времени давали себе пинка в зад!..
Символисты, — что за нелепые и жалкие люди! Не говорите мне о них! Никакой мистики нет. Всякий одаренный человек пробивается, и я фанатически верю, что каждое усилие будет вознаграждено.
Я горячо пожал руку Доде и сказал ему: «Дорогой мэтр, теперь я заряжен надолго».
3 марта. Пытаться очистить авгиевы конюшни с помощью зубной щетки.
5 марта. Вчера у Доде: Гонкур, Рони, Каррьер, Жеффруа, супруги Тудуз и супруги Роденбах. Почему я вышел оттуда с чувством омерзения? Должно быть, раньше я считал, что Гонкур не такой, как все мы, грешные. Неужели старики так же мелки, как и молодые? Не довольно ли мудрить над бедным Золя? Они обвиняют его теперь в склонности к символизму… А Банвиль, «этот старый верблюд», как его зовет Доде, все еще острит, и на сей раз довольно удачно. «Если бы я строил, — говорит он, — генеалогическое древо Золя[33], я бы повесился в один прекрасный день на этом древе».
Гонкур похож на толстого военного в отставке. Я не заметил его остроумия, он, очевидно, приберегает его на следующий раз. По первому впечатлению, это мастер повторений, которые мне претят и в творчестве Гонкуров. Рони — ученый болтун, ему доставляет удовольствие цитировать Шатобриана, особенно «Загробные записки».
Роденбах — поэт, который находит, что нам не хватает наивности, который принял всерьез статью Рейно о Мореасе и который не узнает себя больше в иронических замечаниях Барреса. Его просили что-нибудь прочесть. Он начал ломаться. Мы настаивали. Он сделал вид, что вспоминает стихи; но о просьбе забыли, заговорили о чем-то другом, а он так и не прочел своих стихов.
Скверный был вчера день. В «Эко де Пари» нашли, что моя новелла «Незадачливый скульптор» слишком тонка, а я вот не нашел слишком тонкими наших великих людей. Новеллу не приняли.
У них есть альбомчик, который мадам Дардуаз подарила Люсьену, младшему сыну Доде: всех прибывших просят написать что-нибудь. Я написал вот что:
«Луч солнца скользит по паркету. Ребенок замечает его и наклоняется, надеясь схватить. Но только ломает ногти. Он отчаянно кричит: «Хочу солнечный луч!» — и начинает плакать, гневно топая ножками.
Но солнечный луч исчезает…»
Что я хотел этим сказать — сам не знаю.
Мадам Дардуаз. Теперь любовь к юности и жизни можно обнаружить только у очень пожилых женщин.
Роденбах рассказывает, что Шарль Морис, представляясь господину Перрэну, издателю «Ревю Блё», заявил: «Сударь, мне нужно сказать так много. Так много нужно сказать именно сейчас». После чего вытащил из кармана клочок бумажки: 1. Символизм. 2. Расин, мой обожаемый Расин (здесь эффектная пауза). 3. Природа и символ. 4. Символ и природа. Это ведь не одно и то же. Всего будет тридцать шесть статей».
Доде говорит:
— Школы — это специальность французов… Я имел бы куда больше успеха, если бы открыл лавочку напротив лавочки Золя. Но по какому-то равнодушию мы с ним не объединились, и сейчас вся пресса говорит только о Золя. Слава принадлежит только ему.
Потом он заговорил о романе Банвиля «Марсель Рабль». Нападал на него за то, что тот хочет делать роман, не опираясь на документы. Гонкур замечает:
— Я лично еще не решаюсь погрузиться в это густое тесто.
Роденбах сказал:
— Так как поколение Анатоля Франса его не признает, он обратился к молодым и заявил им: «Знайте, я — ваш».