Но вместе с тем мне бесконечно трудно стать счастливым. Меня отделяет от счастья слишком сильное воображение. Во мне все время прокручиваются сюжеты с трагическим исходом.
Утомительный я для себя человечек!..
Сколько надо было вытерпеть этому батальонному комиссару, чтобы при его трусости дослужиться до такого чина. И сколько таких вот мучеников вокруг меня.
15 мая 1942 г.
Вчера вечером мы навещали Кеворкову. Она лежит в госпитале за стекольным заводом. Мы прошли большой заводской двор, полный разбитых машин и стекла, страшного в своей хрупкости.
Кеворкова лежит в палате вместе с мужчинами. Темно. В углу, между дверью и стеной, шевелится какое‑то жуткое черное существо. Я здороваюсь. Она берет меня за руку слабой, цепкой ручкой и притягивает к себе. У нее поражено горло, она может только шептать, иногда грубо, надсадно откашливается. Я наклоняюсь и чувствую сильный запах гноя. Огромная, похожая на родимое пятно, синяя опухоль охватила половину лица. Бритая жалкая головка, на затылке чалма бинтов.
— Шишловский может пополнить свою коллекцию трупиков… — хрипло шепчет она.
— Что вы пустяки говорите, — отвечаю я, но меня почти тошнит от острого запаха гноя.
— Я совсем изуродована, — говорит она и начинает плакать.
Мы утешаем. Она откашливается, в горле ее что‑то пульсирует, дергается, ей больно плакать, но и перестать трудно. В комнате темно, неуютно и страшно. Мишин просит меня зайти к доктору. Я обрадовался тому, что могу выйти из комнаты. Пока я искал доктора, затем говорил с ним о Кеворковой, я снова обрел бодрость и силу. Великая вещь — работа. Доктор — двадцатилетняя девчонка — без конца сыпала латинскими терминами. Я ничего не понял, но обилие латыни показывает, что дело плохо.
Я пришел, когда Кеворкова кричала:
— Я вся изуродована! Я навсегда урод!..
— Успокойтесь, я говорил с доктором. Вы отлично поправляетесь.
— Я знаю, мне легче, но я совсем изуродована. Я навсегда останусь уродом.
И она снова плачет, хрипит и кашляет.
— Увидите, у вас всё пройдет и голос восстановится.
— Я знаю, что восстановится, — шипит она, — но я урод, Вы понимаете, я урод!..
Безошибочным женским чутьем она угадала это. И было безнадежно убеждать ее. Врач сказал мне, что у нее скривится рот, улыбка будет сползать на одну сторону.
Из‑под одеяла выпала ее узкая нога с крошечной ступней. На Кеворковой одето мужское белье, другой смены нет в палате.
Перед уходом она уговаривает нас взять шоколадные кубики и сухари. Мишин правдоподобно возмущен. Кеворкова настаивает. Мы мнемся, наконец Шишловский со смешком берет кубики и сухари. Мишин явно разочарован, он рассчитывал, что Бела его переубедит. Но Шишловский малый не промах. Мы прощаемся. Шишловский умело и уютно поправляет ей подушки. Я прошу няньку перевести Беллу в другую палату, здесь слишком накурено и дует от двери. Мишин целует Беллу в лоб. Выходим. На мокром крыльце стоит раненый в подштанниках и рубашке. Он просит у нас табачку. Мы даем ему папиросу. Прямо перед госпиталем стоят могильные столбики. Маленькое местное кладбище предназначено, видно, напоминать раненым о бессилии медицины. Гнусное наплевательство на людей.
Обратно мы идем другой дорогой. Холодные хрупкие горы битого стекла остаются слева. Мимо нас проходит молодая девка в сапогах, с голыми икрами. Мы дружно глядим ей вслед.