x x x
Корделия занимает меня почти чересчур сильно… Я опять как будто теряю хладнокровное равновесие чувства, — не лицом к лицу с ней, а в те минуты, когда остаюсь с ней наедине в строгом смысле слова, то есть один с собою. Иногда мне страстно хочется взглянуть на нее — не для того, чтобы поговорить с ней, но чтобы образ ее хоть на мгновение рассеял мою нетерпеливую тоску… И я часто крадусь вслед за ней по улице: мне не надо, чтобы она заметила меня — я хочу только сам насмотреться на нее… Третьего дня вечером мы вышли втроем от Бакстеров; Эдвард по обыкновению вызвался провожать ее, а я, наскоро простившись, кинулся в соседнюю улицу, где ждал меня мой слуга. В мгновение ока я переменил плащ и, обогнув квартал, встретил ее еще раз; она конечно не узнала меня. Эдвард, по своему похвальному обычаю, был нем как рыба.
… Да, я влюблен, но только не в обыкновенном смысле этого слова. В противном случае мне пришлось бы остерегаться, так как подобные отношения могут иметь самые опасные последствия — влюбляются ведь, как говорят, только раз в жизни… Впрочем, бог любви слеп, и умный человек может, пожалуй, надуть его, и не раз. Все дело в том, чтобы быть восприимчивым к впечатлениям и всегда сознавать, какое именно впечатление производишь на девушку ты и какое производит на тебя она. Таким образом можно любить нескольких разом, так как в каждую будешь влюблен по-своему… Любить одну — слишком мало, любить всех — слишком поверхностно… а вот изучить себя самого, любить возможно большее число девушек и так искусно распоряжаться своими чувствами и душевным содержанием, чтобы каждая из них получила свою определенную долю, тогда как ты охватил бы своим могучим сознанием их всех, — вот это значит наслаждаться… вот это значит жить!
Эдварду, собственно говоря, нет причин жаловаться на меня. Положим, я действительно хочу, чтобы Корделия, досыта насмотревшись на своего поклонника, на его влюбленные взгляды и манеры, потеряла всякий вкус к подобной любви, так как знаю, что тогда она переступит узкие границы обыденного. Но для этого нужно, чтобы Эдвард не казался ей карикатурой. И надо отдать ему справедливость, он не только то, что принято называть приличной партией, — это еще ничего не значит в глазах семнадцатилетней девушки, — но и вообще очень милый и симпатичный молодой человек. А я, в свою очередь, как костюмер и декоратор стараюсь выставить его в еще более выгодном свете, облекая его различными достоинствами, насколько хватает моего уменья и его средств; случается, впрочем, ссужать его этими достоинствами и напрокат. Когда мы отправляемся вместе к Корделии, то мне бывает как-то странно идти с ним рядом: он как будто мой брат, мой сын и в то же время — мой друг, мой сверстник, мой соперник! Опасным, впрочем, он для меня не будет, и я могу сколько угодно возвышать его достоинства, зная наверно, что падение его неизбежно. Действуя таким образом, я лишь вызову у Корделии более ясное и отчетливое представление о том, чем она пренебрегает и чего, собственно, требует. Я помогаю ей разобраться в своих чувствах и в то же время делаю для Эдварда все, что только один друг может сделать для другого. Стараясь резче оттенить мою собственную холодность, я иногда горячо нападаю на Эдварда за его мечтательность. Да, если он сам не умеет хлопотать за себя, то делать нечего, приходится мне вывозить его на собственных плечах.
x x x
Корделия, как видно, боится меня. Чего может бояться в мужчине молодая девушка? Превосходства ума. Почему? Потому что он обнаруживает всю непосредственность ее женского существа. Красота в мужчине, изящные манеры, остроумие — все это прекрасные данные, чтоб понравиться молодой девушке, пожалуй, даже влюбить ее в себя, но одержать этим серьезную победу — нельзя! Почему? Потому что в таком случае приходится сражаться с девушкой ее же собственным оружием, которым она так искусно владеет сама. Употребляя его, можно заставить девушку покраснеть, стыдливо опустить глаза, но никогда нельзя вызвать этого внезапно охватывающего все ее существо трепета, благодаря которому красота ее становится интересной.