В избе было тесно. Перед Мамаем едва хватало места для одного этого неповоротливого рязанца.
Хан не взял послания, велел переводчику спросить:
— Скоро ль намерен слуга мой, рязанский Олег, явиться со своими удальцами?
Боярин почтительно сощурил глаза, обеими ладонями поднял перед собой свиток:
— Тут обо всем писано, царь-государь.
— Пятый раз мне пишет. Мне нужны не письма, а воины. Я обращу рязанские земли в свое пастбище. Скажите ему.
— Батюшка-царь! Не гневись! Низко тебе кланяется Ольг Иванович. Вот-вот подойдет.
— Чего ж еще не подошел?
— А коль тебе надо овечек своих пасти у нас, паси, милостивец. Мы завсегда тебе служить рады. Любим тебя.
Мамай рассердился:
— Где его войско?
Боярин оробел перед лицом Мамая:
— Оружье он напас. По душе скажу: носить-то оружие некому, людей мало.
— Больше ждать не буду!
— Да ведь, батюшка, твои ж сабельки нашу краину обезлюдили!
— Чего ж врал, сулился помогать?
Рязанец стоял на коленях, кланялся, уверял, что Олег незамедлительно подведет войска.
— Уж из Пронска на Скопин идут. А от Скопина до Дубка далеко ль? Вот-вот будут.
И совсем обмер — Мамай вскочил с шелкового ложа и начал торопливо всовывать голые ноги в зеленые расшитые туфли. И кричал:
— Скажи твоему князю: сейчас же не явится — вызову сюда и велю отхлестать плетью!
Рязанец на животе выполз из избы передавать Олегу Мамаев гнев.
Еще не утих гнев, когда привели Тютчева. Тютчев вошел со своим переводчиком, стоял, не кланяясь, — ожидал, пока мурзы раздвинутся. Дождавшись, спокойно поклонился и спросил:
— Ты, хан, бумагу великого государя сам читать будешь либо мне ее тебе на словах сказать?
Тютчевский переводчик, точно сохраняя слова Тютчева и строгость его голоса, перевел.
— Что пишет?
— Кланяется тебе. Дивится, зачем идешь? Чего тебе мало? Больше бы тебе дал, да нечего. На твою щедрость уповает. О твоем здравии справляется.
Мамай сорвал с ноги туфлю и, сверкнув раскрашенной пяткой, закричал:
— На, на! Отдай Дмитрию! От великой моей щедрости. От его великой славы пришедшему дарю с ноги моей спадшее!
— Туфельку, хан, до поры оставь. А государь великий князь Дмитрий Иванович велел мне дары его тебе передать. Прикажи принять.
Мамай, не ожидавший от посла спокойного голоса, но упорствуя в гневе, приказал мурзам:
— Возьмите! И на те дары накупите себе плетей. Золото и серебро Дмитрия все будет в моей руке. А землю его разделю меж вами. А самого заставлю моих верблюдов пасти.
Тютчев вдруг перебил хана;
— Мне, хан, недосуг слушать твой разговор промеж мурз, говори мне.
— Что им сказал, то и тебе сказано.
— Думаю, хан, вымерзнут твои верблюды на нашей земле. Вымерзнут твои пастухи. И сам-то ты вымерзнешь. А московского золота тебе изо льда не выкусить. Так и переведи.
Но переводчик замешкался.
— Что он сказал? — спросил Мамай.
— Он сказал, что холодновато будет твоим верблюдам на московской паствине. Да и ты, мол, можешь простудиться.
— А как он понял то, что я мурзам говорил?
Тютчев отстранил переводчика и по-татарски повторил свои слова.
Тотчас воины и мурзы обрушились на Тютчевы плечи.
Мамай, гнев которого осекся, спросил:
— Как ты смеешь так говорить?
— От имени великого князя говорю, не от себя. А его речь и в моих устах тверда.
— Вижу, верно ты ему служишь.
— Прикажи мурзам рук моих не крутить, разговору мешают.
Его облегчили, но рук не выпустили.
— Откуда нашу речь знаешь?
— Шесть годов с отцом в Орде жил.
— Что там делали?
— Твои дела смотрели. С тех пор как ты хана Хидыря причкнул.
— Чему ж там научился?
— Меч востро держать.
— Неплохая наука.
— Надобная.
— Дмитрию, вижу, бесстрашно служишь.
— А иначе как же ж служить?
— А что Дмитрий? Почему служишь?
— Он народом любим, зане свой народ любит. Храбр, разумен. Строг, да милостив. Врагов своих не чтит. Ты его сам видал да и еще увидишь, коли до того дойдет. Вот и служу ему.
— А ко мне перешел бы? Я твердых слуг ценю.
— Сперва дозволь Дмитрию Ивановичу дослужить, его к тебе посольство справить.
— Справь. Поезжай к Дмитрию. Мои люди с ним прежде тебя увидятся. Но и ты скажи. Я тоже тверд. Пусть платит дани столько, сколько его дедовья Челибек-хану платили. Согласится, я уйду. Нет, пусть не ждет милости.