– Нарушаешь устав, командир?
– Я никогда не пью один. – Нюхнул пойло табачного цвета, пахнущее почему-то яблоками, и выпил.
– Замечательно! – восхитился Смаглий. – Один мой знакомый говорит, что кто пьет один – чокается с дьяволом.
– Не ври, это не твой знакомый. Это Шекспир говорил…
– Да хрен с ним! Какая разница? Не влияет. Для тебя важно, что, если не пьешь в одиночку, значит, умрешь не от пьянки.
– Наверное, – кивнул я. – Не успею…
Смаглий выпил, сморщился, затем блаженно ухмыльнулся:
– Хорошо! Ох, хорошо! Коньяк – дрянь, а парень ты интересный.
– Чем?
– Халявный марочный коньяк не пьешь. Только на свои бабульки?
– Я на халяву не падаю.
– А если друзья ставят?
– Это не халява. Это, дурак, обмен любовью… Моя подружка так говорит.
– Н-да? – удивляется Смаглий. – Наверное, впрочем… Слушай, я тебе с утра хотел сказать, да все эта хива конвойная под ногами мельтешит…
– У нас с тобой от них отдельных секретов нет, – спокойно заметил я.
– Ну, это как сказать… Если бы ты так не надрывался, отлавливая меня, я бы тебя сам сыскал.
– Оказывается! – Я искренне засмеялся. – Это зачем еще?
– «…Услышу ли песню, Которую запомню навсегда…» – пел Бутусов.
– Зачем! Зачем! Я ведь только сегодня понял, что ты – это ты! Что мне ТЕБЕ привет передать надо! Налей еще по стопарю, я с тобой хочу обменяться любовью.
– Интересное кино! – Я действительно удивился, но коньяк налил, закрутил пробку фляжки и убрал ее в карман. – «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало…»
Смаглий одним глотком дернул коньяк, вытер рот рукавом своего великолепного пиджака, отхлебнул минералки. Потом ровно сказал:
– Тебе привет от Кости Бойко…
Я допил свой деревенский коньяк, посидел неподвижно. Наверное, мое лицо было непроницаемо слепо, как у спящих попутчиков в черных наглазниках.
И Бутусов в рябой голубоватой линзе телевизора пел, закрыв глаза – от страха? от боли?
В терпком воздухе крикнет
Последний мой бумажный пароход…
Гудбай, Америка, о-о!..
Я медленно спросил:
– Вместе сидели?
– И сидели, – радостно подтвердил Смаглий, – и пили, и гуляли – жили, одним словом…
– Значит, ты – в Париже, а Кот – на зоне?
Смаглий грустно усмехнулся:
– Скорее наоборот. Я, считай, на зоне, а Кот – откинулся. На воле он.
– Откуда знаешь?
– Знаю, и все. – Смаглий взял с моего столика яркий журнал, показал портрет на обложке. «Александр Серебровский: "Олигархи нужны России!"». Молодой интеллигентный человек в добролюбовских очках насмешливо-осторожно улыбался мне. – Это ведь тоже твой дружбан? – уверенно сказал Смаглий. – Если ты Кота не прикроешь, этот милый паренек уроет его по самую маковку. И на тебе грех будет…
– Ты меня снова пугаешь?
– Нет. Правду говорю.
– А как я его прикрою? Меня через пару дней назад отправят… – И поймал себя на стыдной беспомощности в голосе.
– Не знаю. Ты подумай, – сказал Смаглий, и тон его был не шутовской-развеселый, а скребуще-жесткий, как напильник, и звенели в нем сила и властность, и сам он в этот миг был меньше всего похож на разнаряженного валета. – С коллегами не разговаривай – они на корню все куплены, в ломбард заложены, на рынке проданы. А вон твой конвойный уже назад прет. Запомни телефон для связи, нет-нет, не записывай, запомни, он простой —717–77–77.
Александр Серебровский:
ОЛИГАРХИЯ
– Сколько времени?
Все повернулись ко мне. Вдруг захотелось – как тысячу лет назад в детстве, которое, наверное, отменено за давностью, – пропеть им дворовую считалочку-дразнилку:
Сколько время?
Два еврея!
Третий – жид
По веревочке бежит.
Веревочка лопнула
И жида прихлопнула…
Не стоит. Вениамин Яковлевич Палей и Окунев обидятся. Не обидятся даже, а испугаются – решат, что я им грожу. Пугаю.
А грозить мне им пока не за что. Вон как они – и Палей, и Окунев, и вся остальная команда – дружно сделали отмашку левой рукой, будто офицеры на строевом смотре: задрали обшлага дорогих пиджаков, вперились в увесисто лежащие на запястьях одинаковые золотые цилиндры «Картье-Паша». Это не случайное совпадение вкусов и не примета одновременно пришедшего нуворишеского достатка. Будем считать это знаком особой принадлежности – вроде шитых золотой канителью погон. Или боевого ордена. Хотя орденов по 26 тысяч баксов не бывает. В Нью-Йорке на Брайтоне орден Ленина стоит пять сотен – за золото и восемь граммов платины уважают. А все остальные советские регалии – по двадцатке. Господи, если бы мой отец мог себе представить, что его героические цацки, которые он с гордостью надевал по праздникам на специальный – парадный, орденский – бостоновый синий костюм, будут стоить по двадцать долларов штука… Эх вы, бедная технологическая интеллигенция!