Но каждый год 20 марта становилось для нее исключением из правил. Это был день рождения Элис, и Анджеле хотелось выплакаться. В полном уединении. Она и думать не могла, чтобы делать это перед кем-то – как некоторые люди, рыдающие перед телекамерами. Вообще не представляла, каково это – участвовать в подобных телешоу. Причем сами телевизионщики с удовольствием продолжали снимать чужие слезы, словно это было тоже элементом развлечения.
– Им бы надо в этот момент отворачивать камеры, – сказала она как-то Нику, но тот лишь фыркнул и продолжил смотреть шоу.
Анджеле от этих сцен делалось совсем не по себе, однако множество людей явно такое любили. Тот тип людей, наверно, что и сами были не прочь оказаться в новостях.
Так или иначе, но она сильно сомневалась, чтобы кто-либо сумел понять, почему она уже столько лет все так же оплакивает свое дитя. Десятки лет спустя. Ей бы, вероятно, сразу напомнили, что она почти что и не знала эту малютку. Что она пробыла с ней всего каких-то двадцать четыре часа.
«И все же она была частью меня, плоть от плоти… – спорила Анджела с воображаемыми скептиками. – Я пыталась забыть, отпустить от себя это, но…»
Уже за несколько дней до дня рождения дочки Анджелу начинал преследовать ужас, и она снова, раз за разом, переживала ту тишину – ту леденящую душу тишину опустевшей палаты.
20 марта она чаще всего просыпалась с головной болью. Готовила, как всегда, завтрак и вообще пыталась вести себя как обычно, пока не оставалась наедине с собой. В этом году Анджела обсуждала на кухне с Ником завтрашний день. Он сетовал из-за целого вороха бумажной работы, которую ему предстояло одолеть, и жаловался на одного из своих новых коллег, который вот уже несколько дней не выходил на работу, ссылаясь на болезнь.
«Пора бы ему на пенсию, – подумала она, – все ж таки скоро уже шестьдесят пять. Но он не сможет расстаться со своей работой. Видимо, ни один из нас не в силах что-то отпустить. Он говорит, что ему нужна какая-то цель существования, некий заведенный порядок. По нему никак не скажешь, что он знает, что сегодня за день. По первости он обычно это помнил. Еще бы не помнил – тогда об этом словно все только и говорили».
Прохожие на улице частенько спрашивали их о малышке. Люди, которых Ирвинги и знать не знали, просто подходили к ним и, чуть не плача, участливо пожимали им руки. Но это было тогда. У Ника вообще, как специально, всегда было плохо с датами, подумала Анджела. Он не мог даже вспомнить дни рождения их других детей, не только Элис. И ей, пожалуй, надо было бы перестать напоминать мужу об этой дате. Ей невыносимо было видеть этот всполох паники в его глазах, когда она вынуждала его вновь освежить в памяти тот страшный день. Было бы куда милосерднее, если бы она и сама о том не вспоминала.
Наконец Ник поцеловал ее в макушку и отправился на работу. Едва за ним закрылась дверь, Анджела опустилась на диван, дав наконец волю плачу.
За эти годы она уже не раз пыталась отделаться от преследующих ее воспоминаний. В первое время это вообще никак не удавалось. Их семейный врач – старый добрый доктор Ирнли – лишь похлопывал ее ласково ладонью по плечу или коленке, приговаривая: «Ты потихоньку справишься с этим горем, милая, все пройдет».
А потом, немного позже, Анджелу стали назойливо осаждать разные группы поддержки, и она замучилась постоянно слушать о своей и чужих бедах. Казалось, эти люди просто гоняют свои переживания по кругу, всячески их подпитывая и еще пуще теребя, чтобы потом вновь над ними вместе поплакать. Помнится, Анджела сильно раздосадовала одну из таких групп, заявив однажды, что твердо поняла: знание о том, как страдают другие, ничуть не помогает тебе самой. Это не только не убавляет скорби, но еще и каким-то образом добавляет к ней новые пласты. Анджеле уже доводилось чувствовать себя виноватой в чужой беде, поскольку, когда она работала медсестрой и кто-то из больных умирал, именно она обычно вручала скорбящей семье листок с заключением о смерти.
«Надеюсь, это помогло им больше, нежели мне, – сказала она про себя, поднимаясь с дивана. – Что тут было сокрушаться. Каждый сделал все, что смог».