Диск - страница 35
Задумчиво бреду по городу, выхожу на Гончарную, ее брусчатка ведет вниз, к одинокому озеру Гурмуз. Я иду по разъезженной мостовой и слушаю голоса времени. Всего несколько недель назад я проходил по этим улочкам, испытывая загадочную власть прошлого над собой.
Держу за хвостик грушу, довольный, что я не один. Как сквозь сон, нарастает вокруг толчея города, пестрая, густая, и я вдруг встаю как вкопанный на краю мостовой – безотчетно, неожиданно для себя, – пропуская грохот машин. Как во сне, пробираюсь я сквозь человеческий муравейник, но тут башенные часы начинают бить, и я вздрагиваю: словно струна оборвалась во мне, я чуть не кричу от боли. Где вы, потерянные дни, где утро той весны, где тюльпаны, эти кубки с божественным нектаром, где вы, купола собора в городском саду, тонущие в тумане? Здесь всего несколько недель назад я каждое утро поджидал Марчелу Тонегару. Я провожал ее на работу в Министерство культуры. Я слушал, как отбивают время часы в тумане, и ждал свой прекрасный призрак. А когда возвращался, купола, омытые солнцем, плавали в лазури, в безграничных сферах.
Теперь же, когда мы расстались – так нелепо, случайно, – эти купола медью пламенеют в закатных лучах. Над куполами, над вершинами деревьев летает туча черных, как деготь, ворон. Бьют часы, но бьют тяжело, с натугой, словно вытаскивают бадью из колодца скрипучим, шатким, скособоченным журавлем.
Меня лихорадит, я чувствую в себе опрокинутое небо – как в зеркале горного озера. Небо, куда улетела душа Ницэ Чофлека с котомкой его словечек и прибауток, с секретом обработки дерева и с другими земными тайнами. Незадолго до кончины плотник смастерил сам себе памятник и поставил прямо во дворе. Формой он напоминал афишную тумбу, но был вытесан тщательно и продуманно, со старинными присловьями. В память о себе поставил он его подле этих двух незабвенных груш с шершавой от времени корой, что до сих пор оплакивают хозяина, роняя лепестки под буйную пляску немых и юрких теней. Он не мог смириться с тем, что бесповоротно исчезает из глаз людей, а потому прикрепил к памятнику свою старую выцветшую фотографию под стеклом, не видя, что она похожа скорее на сухой лист гербария. Наивная попытка обмануть смерть еще до ее прихода, говорящая о неуемной тревоге перед ее лицом, сходной с той, какая бывает перед бурей на море, когда твоя лодка кажется тебе жалкой ореховой скорлупкой. В углу, рядом со словами учись жить, кривыми буквами он вывел: учись умирать. Стоило мне увидеть этот памятник, как шальные тени налетели на меня в своей причудливой пляске. И сквозь их изменчивый узор проступило прошлое: мир, в котором Ницэ Чофлек орудует стамеской, делает прививки деревьям, поливает лозы, подвешивает на застекленной веранде клетки с певчими птицами, чинит виноградный пресс, закатывает бочки в погреб, роет пруд в глубине сада, в низине; в часы отдыха, то и дело поправляя на носу очки, читает журналы и книги; а вот, выведенный из терпения, ловит Фэнуша или Исая и обламывает об их спины прутья акации.
Но вся его наука напрасна. На обоих сыночков сам вид книг наводит смертную скуку.
Если уж говорить о фамильных чертах, то от отца они унаследовали деловитость и неистощимую изобретательность, а мать одарила их духом авантюризма, шутовских проделок. Василиса была что называется бой-баба, погулять-повеселиться всегда рада, дай только повод. Вот когда испытывались полы в доме у Ницэ Чофлека, вот когда проходили они проверку на прочность. Да сама моя бабушка под конец жизни призналась мне с гордостью, что она все ноги себе отплясала на гулянках у Ницэ Чофлека. Но самый бешеный топот плясуний не мог проломить половиц в его доме.
А когда у Ницэ Чофлека случались заказы по плотницкой части и он выезжал в деревню, его домочадцы веселились вволю, изощряясь в шуточках по адресу соседей. Ведь не бывает забора без щелей, и тот, кому не лень, раскроет не одну тайну.
Держу грушу за хвост, как комету. Ее сладкий запах смешался с волшебными ароматами сада Ницэ Чофлека, ее небесное тело вобрало в себя жизнь, что ушла без возврата. Груша тяжелеет, и я подхватываю ее другой рукой.