Траян вызвался проводить меня до троллейбуса. Он прихватил с собой и сверток с младенцем. Ох и человечище же был этот Траян, макушкой доставал до неба. Когда протянул мне руку, моя затерялась в его ладони, как в корыте. Он рассмеялся:
– Твое счастье, что помалкивал, не то всыпали бы тебе так, что долго бы вспоминал да почесывался!
В его глазах прыгали огоньки. А цвет этих глаз был ясный, небесный, даже пролескам трудно было тягаться с ними!
Я, как послушный теленок, промолчал и на сей раз. Бог весть отчего, но мне стало жаль пассажиров троллейбуса, на головы которых мог бы обрушиться жестокий дождь из оконных стекол. Я просто тихо подобрал на согнутой руке Траяна соску, вставил ее в рот хныкающего ребенка и сел в троллейбус.
Вытащив свою записную книжку, я бегло просмотрел несколько страничек, затем внес новую запись. Это были высказывания матушки Касандры.
Мама, когда была мною на сносях,
Отчего не потеряла меня где-нибудь,
Чтоб не пела, горюя обо мне…
Ради плохих идут и хорошие, ради хороших идут и плохие.
Как бы ты ни спешил, коня убивать – нельзя.
Дремучий лес, ваше величество,
Оставь меня под сенью твоей,
Ведь ничего не сломаю,
Одну только веточку…
Разматывается клубок, разматывается; конец нити, увлекаемый шаловливой рукой, я могу разыскать только в своих догадках, а клубок все разматывается, становится все меньше… А ведь когда-то он был большим, как арбуз. Возможно, меня обманули, когда дали этот клубок? Дали, чтобы я не заблудился в лабиринтах, если вздумаю пойти в обратный путь. Меня уверяли, что, держась за нить воспоминаний, смогу вернуться во второй и в десятый раз в зеркала и в эхо. Но нить становится все более раскаленной, словно пронизанной током, она искрит в моих руках. И как бы я ни цеплялся за нее, качели годов не останавливаются.
Время мало изменило Гончарную улицу. Тени, словно размякнув от жары, все так же таились под стрехами домов и вдоль заборов – молчаливые, настороженные. Мы шагаем по булыжной мостовой, спускаемся с горки, густо заросшей подорожником, и выходим на развилку.
– Когда-то здесь, Марчела, была водокачка.
От водокачки осталось только выложенное камнем место. Мы сворачиваем в узкий проулок, в тесноту маленьких двориков. И непременно в каждом дворе голубятня. Дома чуть больше голубятен, но заботливо побеленные. В самом тупичке кривобокого переулка узнаю подслеповатое оконце. Когда-то о нем мне рассказывала бабушка.
– Видишь это окошко? Через него бабушка выкрала меня у мамы.
– Как это можно? – удивляется Марчела. – Зачем ей надо было красть тебя у родной матери?
– Мне тогда был всего год, мать уходила на работу чуть свет, а меня оставляла одного, под замком.
– И бабушка утащила тебя через окно? А что было потом?
– Она увезла меня к себе в деревню, и я не умер, как это часто случалось с детьми на наших окраинах.
– Мудрая была у тебя бабушка.
Окно смутно поблескивает, будто прослезилось от воспоминаний.
Я веду Марчелу дальше, мы петляем переулками, пока не выходим на то место, где прежде стоял дом Вирджила Тонегару. Вот и дикая маслина! Но вместо дома зияет глубокая яма: прямое попадание бомбы.
– Вот тут родился твой отец, Марчела.
Ты долго стоишь молча, смотришь в яму. Я же смотрю на дикую маслину… Не видеть мне больше Нэстаки, матери Адриана, всегда заботливо склонявшейся над цветочными грядками. Нет грозного Вирджила Тонегару. Ни посвистом иволги, ни любым другим условным знаком больше не вызвать мне моего друга – Адриан уже не появится у калитки, да и самой калитки нет и в помине.
Молчит Марчела, молчу и я.
Чуть дальше, у поворота улицы, встречается нам каменный дом с большой застекленной верандой, выходящей во двор. Это дом Нице Чофлека, известного краснодеревщика. Я хорошо помню этот дом. (Когда-то мои родители снимали здесь комнату.) Сохранились даже ворота! Правда, они совсем облезли, пожухли. Те и не те. Вот и резьба на них, да только теперь она не украшает ворота, а придает им неряшливый вид. Сторожат их две груши в полном цвету. Деревья старые, ветки обломаны, кора растрескалась, но цветут буйно.
– Какие они величественные, – говорит Марчела.