Доктор Душиикин, врач нашей семьи, был еще одним оплотом «надежности». Пожилой человек, главный врач одного из военных госпиталей, он регулярно посещал нашу семью раз в неделю. Я помню его только в военной форме и лишь в зимнее время, когда после улицы в его бороде блестели снежинки. Доктор Душинкин заставлял меня показывать язык и подставлять грудь под его ледяной стетоскоп, затем я должен был давать ему отчет
об утреннем действии желудка, и если такового не было, он давал мне проглотить маленькую черную пилюлю. Помню также нашего зубного врача, хотя зубные врачи, конечно, никогда не бывают «надежными», а этот к тому же был немец. Не помню его фамилию, но уверен, что смог бы найти его приемную неподалеку от Исаакиевского собора.
«Надежность» друзей бывает смешанной, и, возможно, к этой категории подходят только друзья того поколения, которые уже не могут стать нашими соперниками. Одним из самых дорогих мне старших друзей был Владимир Васильевич Стасов, ученик Глинки;>[4]в самом деле, ему случалось играть с Глинкой на двух роялях, и по этому случаю он был священной коровой; помимо того, он был адвокатом и сотоварищем русской «Пятерки».>[5]Этот гигант с длинной белой (когда она бывала чистой) бородой времен наших предков носил маленькую шапочку-ермолку и темный, грязный сюртук. Ему была свойственна широкая жестикуляция, и разговаривая, он всегда громко кричал. Желая сообщить что- нибудь конфиденциально, он приставлял к вашему уху свою громадную руку и кричал прямо в ухо; мы называли это «стасовским секретом». Он имел обыкновение в каждом данном случае говорить лишь о его хорошей стороне, предоставляя плохой говорить самой за себя. Мы обычно шутили, что Стасов не будет отзываться плохо даже о погоде. Своей энергией и энтузиазмом он иногда напоминал мне запыхавшегося пса, которого вам хотелось бы погладить, но вы удерживаетесь, боясь, что в ответ он вас опрокинет. Стасов хорошо знал Толстого, в запасе у него было множество замечательных рассказов о Толстом. По его словам, однажды, когда Толстой говорил группе лиц о не-насилии и непротивлении, кто-то спросил его, что делать, если подвергнешься в лесу нападению тигра. Толстой ответил: «Делайте все, что в ваших силах; это случается редко».
Однако лучше всего я помню Стасова при его похоронах, и я не могу мысленно представить себе его квартиру, не увидев тут же гроб и Стасова в гробу. Больше всего меня поразило в этой церемонии, что Стасов, лежащий в гробу со сложенными на груди руками, казался неестественным; он был ярчайшим представителем породы людей с широко раскрытыми объятиями. Комната казалась к тому же абсурдно узкой для такого громадного человека; отчасти это объяснялось дождливой погодой: мы все толпились там в пальто и с зонтиками. Помню, когда гроб проносили через дверь, дирижер Направник повернулся ко мне со словами: «Отсюда выносят кусок истории».
Воспоминания сами по себе, конечно, являются «надежными», они гораздо надежнее «подлинников», и «надежность» их возрастает с годами. Кроме того, всплывающие плохие воспоминания можно отогнать и извлечь из памяти наиболее стоющие реликвии. Никакого хронологического порядка в картинах прошлого, особенно часто оживающих в моей памяти, не наблюдается. Недавно, например, мне часто представлялся Мариинский театр с главным входом, задрапированным в черное по случаю кончины Чайковского. Помню, как колебались завесы на зимнем ветру, и как меня волновало это зрелище, ибо Чайковский был героем моего детства. В последнее время я часто вспоминал также звуки музыки, услышанной мною впервые, — пронзительные звуки флейт и гром барабанов оркестра моряков из казарм, расположенных вблизи нашего дома, при слиянии Крюкова канала с Невой. Эта музыка и звуки оркестра, сопровождавшего полки конной гвардии, ежедневно проникали в мою детскую. Особенно забавляли меня в младенчестве звуки труб, флейт и барабанов. Я знаю также, что желание воспроизвести эту музыку было причиной моих первых попыток сочинительства; я пробовал подобрать на рояле услышанные мной интервалы — лишь только смог дотягиваться до клавиатуры, — но при этом находил другие интервалы, нравившиеся мне больше, что уже делало меня композитором.