– Я вспоминаю, чему меня учила мама, – сказала Снегурочка холодным, равнодушным голосом транслятора. – Я никогда не думала, что мне придется самой готовить себе пищу. Я думала, что мама чудачка. А теперь пригодилось.
Снегурочка засмеялась раньше, чем транслятор успел перевести ее слова.
– Еще я учусь читать, – сказала мне Снегурочка.
– Я знаю. Ты помнишь букву «ы»?
– Это очень смешная буква. Но еще смешнее буква «ф». Ты знаешь, я сломала одну книжку.
Доктор поднял голову, отворачивая лицо от струйки вонючего пара, ползущей из пробирки, и сказал:
– Ты мог бы и подумать, прежде чем давать ей книгу. Пластик страниц при минус пятидесяти становится хрупким.
– Так и случилось, – сказала Снегурочка.
Когда доктор ушел, мы со Снегурочкой просто стояли друг против друга.
Если коснуться пальцами стекла, то оно на ощупь холодное. Ей оно казалось почти горячим.
У нас было минут сорок, прежде чем придет Бауэр, притащит свой диктофон и начнет мучить Снегурочку бесконечными допросами. А как у вас это? А как у вас то? А как проходит в ваших условиях такая-то реакция?
Снегурочка смешно передразнивала Бауэра и жаловалась мне: «Я же не биолог. Я могу ему наврать, а потом будет неудобно».
Я приносил ей картинки и фотографии людей, городов и растений. Она смеялась, спрашивала меня о деталях, которые мне самому казались несущественными и даже ненужными.
А потом вдруг перестала спрашивать и смотрела куда-то мимо меня.
– Ты что?
– Мне скучно. И страшно.
– Мы тебя обязательно довезем до дому.
– Мне не поэтому страшно.
А в тот день она спросила меня:
– У тебя есть изображение девушки?
– Какой? – спросил я.
– Которая ждет тебя дома.
– Меня никто не ждет дома.
– Неправда, – сказала Снегурочка. Она могла быть страшно категорична.
Особенно если чему-нибудь не верила. Например, она не поверила в розы.
– Почему ты мне не веришь?
Снегурочка ничего не ответила.
…Облако, плывущее над морем, закрыло солнце, и волны изменили цвет – стали холодными и серыми, лишь у самого берега вода просвечивала зеленым.
Снегурочка не могла скрывать своих настроений и мыслей. Когда ей было хорошо, глаза ее были синими, даже фиолетовыми. Но сразу выцветали, серели, когда ей было грустно, и становились зелеными, если она злилась.
Не надо было мне видеть ее глаза. Когда она открыла их впервые на борту нашего корабля, ей было больно. Глаза были черными, бездонными, и мы ничем не могли ей помочь, пока не переоборудовали лабораторный отсек. Мы спешили так, словно корабль мог в любой момент взорваться. А она молчала. И лишь через три с лишним часа мы смогли перенести ее в лабораторию, и доктор, оставшийся там, помог ей снять шлем.
На следующее утро ее глаза светились прозрачным сиреневым любопытством и чуть потемнели, встретившись с моим взглядом…
Вошел Бауэр. Он появился раньше, чем обычно, и был этому очень рад.
Снегурочка улыбнулась ему и сказала:
– Аквариум к вашим услугам.
– Не понял, Снегурочка, – сказал Бауэр.
– А в аквариуме подопытный слизняк.
– Лучше скажем – золотая рыбка. – Бауэра не так легко смутить.
У Снегурочки все чаще было плохое настроение. Но что делать, если ты проводишь недели в камере два на три метра. И сравнение с аквариумом было справедливым.
– Я пошел, – сказал я, и Снегурочка не ответила, как обычно: «Приходи скорей».
Ее серые глаза с тоской смотрели на Глеба, точно он был зубным врачом.
Я пытался анализировать свое состояние и понимал его противоестественность. С таким же успехом я мог влюбиться в портрет Марии Стюарт или в статую Нефертити. А может, это была просто жалость к одинокому существу, ответственность за жизнь которого удивительным образом изменила и смягчила отношения на борту. Снегурочка принесла к нам что-то хорошее, заставлявшее всех непроизвольно прихорашиваться, быть благороднее и добрее, как перед первым свиданием. Открытая безнадежность моего увлечения рождала в окружающих чувство, среднее между жалостью и завистью, хотя эти чувства, как известно, несовместимы. Иногда мне хотелось, чтобы кто-нибудь подшутил надо мной, усмехнулся бы, чтобы я мог взорваться, нагрубить и вообще вести себя хуже других. Никто себе этого не позволял. В глазах моих товарищей я был блаженно болен, и это выделяло меня и отделяло от остальных.