Иван Васильевич спрыгнул на вспаханную полосу.
Трактор фыркнул, вскинул носом и задрожал, потом шевельнул, гусеницами, присел; растопыренная пятерня плугов зачерпнула пласт земли и вывернула его белыми корнями наружу.
— Идет! — одобрил Иван Васильевич и зашагал сбоку, спотыкаясь о кукурузные пеньки.
На вывороченных комьях засверкали жемчужные нити инея. Тракторист торжествующе взглянул на милиционера и остановил трактор. Не заглушая мотора, выбрался на скользкую, заблестевшую гусеницу.
— Все исправно! Ну, спасибо. И как это ты?
— В колхозе, чай, живу всю жизнь… Ты уж при мне сделай круг, до дороги и обратно, я посмотрю. Плужками на какую глубину берешь?
— Не беспокойся, Иван Васильевич, норму не нарушаю. В тютельку.
— Ну и плохо, Кузьма Егорыч. Надо бы уголок немного больше против нормы ставить. Смотри, как надо…
И он зашагал к плугам. Кузьма Егорыч спрыгнул и поспешил следом за ним.
ДВЕРЬ БЫЛА ПРИОТКРЫТА. Парень пихнул ее ногой, чтобы она во всю ширь распахнулась перед ним, встал на пороге и, равнодушно познакомившись взглядом со всем, что имелось в комнате, в последнюю очередь уставился на Ивана Васильевича:
— Скучаем, папаша?
— Входи, погрустим вместе, — спокойно пригласил Иван Васильевич.
Парень длинно шагнул и, не вынимая рук из карманов, сел, вытянув прямые в пыльных сапогах ноги поперек комнаты. Вытащил в ладони из кармана паспорт и трудовую книжку, раздвоил их в руке и издали, словно битые карты, кинул на край стола так, чтобы Иван Васильевич потянулся за ними. А сам стал безразлично рассматривать, как шевелится носок его сапога.
— Я к тебе, папаша, — не поднимая глаз от сапога, наконец, заявил он. — Говорят, звал ты меня. Давай, занимайся мною. Другим уже надоело заниматься!
Носок сапога замер. Глаза парня переместились на Ивана Васильевича, — черные, глубокие, без блеска глаза, сдвинутые близко друг к другу, к переносице, как дула у двустволки. Ехидно, устало заговорил:
— Когда от человека хотят отделаться, притворяются заботливыми. Уча-астливыми! «Дорогой мой, — говорят, — заняты все подходящие местечки, хотите на неподходящее?»
Парень заулыбался, задвигал локтями вперед-назад, не вынимая рук из карманов, как будто затрепыхал ощипанными куцыми крыльями.
— Начинай, папаша, заманивай куда-нибудь на каменоломню или дороги мостить: «Дело, мол, вдохновенное, ответственное, только самым отважным оно доверено!». Нарисуй мне романтику, проводы с музыкой! Чтоб я воздух от нетерпенья глотнул: ах, направьте меня добровольцем, я оправдаю доверие… Меня, первоклассного сварщика и слесаря!
Парень подтянул одну ногу и выложил на колено пачку сигарет и коробку спичек.
— Невесело, папаша.
— Таковы твои шутки, Федор.
Тот закурил, начал кривить ртом, выталкивая дым то в одну, то в другую сторону. В упор сквозь дым посмотрел на морщинистое, опечаленно внимательное лицо Ивана Васильевича, спросил:
— Что, папаша, на меня смотришь? Гляди документы.
— А что в твоих документах-то? — зябко пожал плечами Иван Васильевич и шумно вздохнул. — Имя с фамилией придуманы не тобою. Что годков двадцать два тебе, что холост и судимость есть? Что волком ходишь? Все это без документов видать. Одного не пойму я: на самом деле ты лют или же озверел задним числом, когда уже кусать некого.
— А еще чего непонятного? — спросил Федор.
— Еще следующее объявлю тебе. Ждешь ты сейчас, чтоб я тоже строго побеседовал с тобой, а в живой помощи отказал. Ждешь, Федор, даже невтерпеж тебе, «Перестрахуется, мол, старик и откажет». И тогда уж ты мне… уши словами позабьешь вполне безнаказанно, на прощанье. И будешь рад, что потешился. А, Федор? Я, однако, хочу-таки тебе помочь устроиться, чтоб зацепился ты за настоящую жизнь. Ради этого я тут. Знаю я тебя, убери свои книжечки…
За спиной парня сверкали окна. Будто подпирая их, вытянулись столбы солнечного света, внутри каждого тягучими лозами вился дым.
— За меня же перед общественностью отвечать придется, — улыбнулся Федор.
— Конечно.
— Кто же, если я ничего не гарантирую, согласится?
— Если ты не возражаешь, то я…
— Ты, папаша? А ты направишь меня в наилучшую, в коммунистическую бригаду?! — Он ладонью отогнал от глаз дым. — Или же пошлешь к неподдающимся, в отсталую?