Почему Софья его выбрала? Почему определила в комнаты к брату?
Глаза Прасковьи заметались воровато: от Василия этого самого к правительнице. Смотрела Софья пристально, неотрывно, а в глубине ее темно-серых небольших, может, и некрасивых, но умных и проницательных глаз таился некий намек. Василий же… Выражения его глаз Прасковья определить не могла, как ни пыталась. А впрочем, мучиться догадками ей пришлось недолго. Всего лишь до вечера.
Лишь устроилась Прасковья почивать, в двери стукнули. Ее комнатная девка, спавшая у порога, подхватилась, высунулась. Потом вышла за дверь, не сказав госпоже ни слова. Вместо нее появился кто-то другой. Вошел, держа в руках плошку с огнем, и отсветы пламени плясали на лице, которое Прасковья сразу узнала и замерла – замерла душой, телом, сердцем. Это был новый спальник царя Ивана – тот самый Василий Юшков. Тени плясали на его точеном худощавом лице, глаз не различишь, отчетливо видны только губы и ямочка на подбородке. Подошел к постели близко, встал, наклонился:
– Царица, государь велит тебе к себе быть.
У Прасковьи сладкая тяжесть разлилась по телу – не шевельнуться. От его близости, от звука его ломкого голоса: не то низкого, мужского, не то высокого, мальчишеского, от движения его руки, взявшейся за край одеяла… Потом он это одеяло начал с Прасковьи осторожно тянуть, а она ничего не могла ни сделать, ни сказать, ни даже охнуть – только смотрела на его худые пальцы, на луночки ногтей, на мерцанье света в простом, грубой чеканки серебряном перстне с каким-то незнакомым ей камнем. Может, это мерцанье ее и зачаровало? Сделало немой, безгласной, недвижимой?
Хотя нет. Она его обнимала, она его прижимала к себе, она его нежила, и голубила, и целовала в волосы, такие густые, что в них путались пальцы, и гладила его худую содрогающуюся спину… А потом раскинула руки, заиграла бедрами все резвей, словно в пляс незнаемый пошла… В иные мгновения она казалась себе кобылицей, которую погоняет нетерпеливый наездник… Ой, да не до мыслей ей было, в беспамятстве все случилось, но уж та-ак оно случилось, что дух вон! Боли, как тогда, с Петром, не было, а была одна только невыразимая, неудержимая сласть, которая накатывала на Прасковью волна за волной, рождая в глубине ее существа счастливый крик. Она бы и впрямь кричала во всю мочь от радости, да губы Василия завладели ее губами и крик ее заглушали.
И тогда она наконец-то поняла, где прежде видела его, милого. Во сне! Да-да, в снах своих безнадежных!
Когда Василий шевельнулся и Прасковья поняла, что сейчас он покинет ее тело, она вцепилась в его волосы обеими руками и выдохнула:
– Ты кто? Ты чей?
Он правильно понял вопрос: не имя нужно было знать испуганной, переполненной восхищением и тревогой женщине. В общем-то, она и сама слабо соображала, о чем спрашивает. Но Василий ответил так, как нужно:
– Я твой, государыня царица.
Она хотела сказать: «А я – твоя», да горло перехватило счастливыми слезами.
Ну да ничего. Это она ему еще скажет – потом, и не единожды!
В ту ночь, медленно, устало бредя вслед за Василием в покои государя и потом возлегая на супружеское ложе (Иван уснул, не дождавшись жены, и ей не досталось даже братского поцелуя), Прасковья постоянно прижимала руки к животу, как если бы она вдруг сделалась сосудом, до краев наполненным драгоценной влагой, расплескать коей нельзя было ни капли. Она словно бы исполнилась божественного прозрения: отчетливо знала, что забеременела, зачреватела наконец!
То, что к этому событию ее богоданный, венчанный супруг не имел никакого отношения, казалось Прасковье вовсе несущественным. Она не упрекала себя за готовность, с которой отдалась незнакомому юноше, по сути, мальчишке… Вскоре она узнает, что Василий младше ее больше чем на десять лет, и расхохочется взахлеб, вспомнив свою первую брачную ночь, которую тоже провела с мальчишкой. Это все было по воле Божией, промыслом его, а также ангела-хранителя. Какой же смысл виноватить себя? Надо принимать произволение небес со всей покорностью… что Прасковья и продолжала делать чуть ли не каждую ночь.