На кухне никого не было. Лусена усадила меня на табурет, а сама взяла длинный и острый нож и стала резать овощи. Сначала она резала огурцы.
Через некоторое время на кухню вошла Олиспа и радостно объявила: «Луций! Отец ждет тебя в атриуме!» Но не успел я вскочить с табурета, как Лусена с силой надавила мне на плечо и шепотом скомандовала: «Сиди!» И, перестав резать огурцы, стала резать брюкву. А удивленная Олиспа удалилась из кухни.
Еще через некоторое время в кухню заглянул отец и, подмигнув мне, заговорщически произнес: «Выйди, сынок. Есть разговор». И тут же скрылся за перегородкой. Но едва я попытался подняться, Лусена еще сильнее притиснула меня к табурету. А потом отодвинула в сторону брюкву и принялась резать репу.
Когда отец во второй раз появился на кухне, лицо у него было словно каменное, а глаза сверкали то ли от гнева, то ли от радости. «Я долго буду ждать его?!» – воскликнул отец. Лусена ему не ответила. Репа, которую она теперь резала, была очень твердой и жесткой. Поэтому Лусена взяла другой нож, более короткий, но еще более острый, чем тот, которым она резала брюкву и огурцы.
«Я долго буду ждать?» – не так громко, как прежде, но глухо и тяжело повторил отец и сделал шаг ко мне. А Лусена вдруг кинула нож и схватила тяжелую сковороду, в которой обычно жарили крупные куски мяса.
«Я долго буду…» – теперь уже стиснув зубы, не то прошипел, не то простонал отец и еще один шаг сделал. И тут Лусена, уронив на пол сковороду, сдернула меня за шкирку с табурета, отбросила себе за спину и, обеими руками схватив тяжелый табурет, словно легонькую игрушку подняла у себя над головой, шагнула навстречу отцу и закричала…
В жизни своей не слышал подобного крика! Но описать его ни за что не сумею. И ни одному, даже самому великому поэту, боюсь, было бы не под силу! Гомер божественно описал, как страшно кричал Ахилл, узнав о гибели Патрокла. Дикие крики варваров прекрасно изобразил твой любимец Вергилий… Но тут было иное, Луций. Тут не просто ноги прирастали к земле, кровь стыла в жилах и дыхание в груди перехватывало. Эта ласковая и покорная женщина совершенно неожиданно закричала так дико, так яростно, нутряно, оглушительно, нечеловечески… Нет, ни за что не опишу и до конца своих дней никогда не забуду, как она тогда закричала!
Что было дальше, не помню. Потому что оглох и ослеп от этого крика. А когда чувства вернулись ко мне, отец уже убежал из дома, а мы с Лусеной сидели на полу на кухне, она меня душно обнимала, жарко прижимала к себе и яростно шептала мне на ухо: «Запомни! Он страшно болен! Он не хотел! Пойми! Ему больно и страшно! Я тебя никому не отдам! Я люблю его! Пойми и забудь! Ни тебя, ни его никому не дам в обиду!..» Она сама теперь была словно в бреду, бывшая рабыня Лусена, мачеха и мама моя.
VII. Три дня отец не появлялся дома и три дня безумствовал. В первый день ускакал в горы и лишь вечером вернулся на конюшню, без коня, изодранный и окровавленный. Домой не пошел, а спать улегся прямо в деннике, подложив под голову чепрак и накрывшись попоной. Конюхам на их осторожные вопросы о том, а где же любимая лошадь Марка Пилата, объяснил, радостно и безмятежно улыбаясь: «Подлые люди не дали как следует похоронить мое солнышко. Должен же я хоть жертву ей принести».
На следующее утро отец проснулся, но из денника не пожелал выходить. И тогда позвали легионного доктора. Увидев его, отец злобно ухмыльнулся и сказал: «Ну вот, пришел, наконец. Это ты, мерзавец, скрывал у себя гаденыша?» Доктор не успел ответить, но поторопился выскочить из денника и спрятаться за спиной конюхов, потому что в следующее мгновение отец выбежал в проход, бросился к выставленному оружию и, схватив тяжелое и длинное копье, намеревался пронзить им доктора… Отца, разумеется, скрутили, связали и, по распоряжению доктора, несколько раз облили холодной водой. Мокрого и связанного заперли в деннике и поручили присмотру Воката, армейского раба Марка Пилата. Тот почти сразу же развязал отца, переодел в сухую одежду, но из денника не выпустил, и оба они ночевали на конюшне.