Выпустил меня из заточения прибежавший со службы отец. Взгляд у него был безумный. Он взял меня на руки и вынес из комнаты, словно я был не одушевленным существом, а каким-то предметом, стулом или треножником, который стоял у него на пути и мешал двигаться по дому. Помню, он вынес меня во двор и прислонил к стене, ни слова при этом не сказав. И там, во дворе, я долго стоял, боясь пошевелиться, наблюдая за тем, как солдаты (отец привел с собой целую декурию!) плетут венки и украшают ими дом. Вернее, как сейчас помню, декурия конников распределилась следующим образом: два солдата бегали за цветами, два других плели из цветов венки, один солдат украшал уже готовыми венками двери и косяки, а еще три солдата вышли со двора на улицу и там, встав перед распахнутой дверью, совершали никогда не виданные мной до этого действия: один, вооружившись топором, размахивал им направо и налево, рассекая воздух; другой, притащив из кухни большой деревянный пест, мерно ударял им в порог, а третий в перерывах между ударами подметал порог щеткой. И тот, который размахивал топором, заметив меня, сурово приказал: «Присоединяйся к нам! Будем отгонять проклятого Сильвана, чтобы он не забрался в постель к твоей матери!» А тот, который стучал пестом в порог, дружелюбно предложил: «Иди ко мне. Я дам тебе маленький пестик. Будем вместе стучать и пугать огненного змея». А третий осуждающе посмотрел на меня и укоризненно заметил: «Что стоишь как истукан?! Радуйся! Прыгай! Сестра у тебя родилась! Дочка у нашего командира!..»
XV. Представь себе, милый Луций, отец мой, который, как я вспоминал, никогда набожностью не отличался, теперь ни шагу не делал без советов и предписаний легионного авгура, который чуть ли не поселился у нас в доме.
Лусену с новорожденной заперли в комнате отца, и целых восемь дней, до того, как состоялось наречение, никто не имел туда доступа, кроме отца, авгура и жрицы, срочно доставленной из Астурики Августа, из храма Юноны-Луцины. Жрица эта привезла с собой священные повязки, которыми обмотали грудь моей мачехи Лусены, чтобы отстранить от нее всяческие несчастья.
Семь суток кряду, денно и нощно, дом охраняли трое солдат – те самые, с топором, с пестом и со щеткой; вернее, солдаты, разумеется, сменялись, но неустанно и неусыпно воздух разрезал грозный топор, а порог обивал громкий пест, прогоняя огненного змея Сильвана – заклятого врага рожениц и новорожденных. Беспрестанно совершались возлияния и воскурения; не только на алтаре в атриуме, но во всех помещениях дома были установлены специальные курильницы.
В первую ночь Мойрам, богиням судьбы, были принесены в жертву три белые овцы и три черные козы. Во вторую ночь Илифиям, покровительницам рождения, была предложена так называемая либа; я видел, как храмовая жрица готовила этот священный пирог у нас на кухне: толкла отжатый сыр, в металлическом решете смешивала его с медом и мелко нарезанной петрушкой. На третью ночь в жертву Матери-Земле отец зарезал во дворе супоросую свинью.
В оставшиеся дни молились главным образом Юноне, а также богине Румине, которая, как ты знаешь, дает матери молоко, а младенца приучает сосать грудь…
Лишь на восьмой день я наконец увидел свою сестренку. В атриуме собралось много народу – в основном сослуживцы отца и несколько соседей. Никто из Пилатов к нам, разумеется, не пожаловал. (Ты помнишь, дед ведь проклял моего отца, когда тот женился на Лусене.) Зато нас почтили своим присутствием префект конницы и несколько легионных трибунов. За неимением престарелых родственниц по отцовской линии, обряд совершила жрица Юноны. Она взяла ребенка из колыбели, вынесла его в атриум и тут, на глазах у всех, смочила палец слюной, отерла им лобик и губки моей сестренки, а затем слегка ударила ее по щекам, и когда девочка заплакала, спросила моего отца: «Как будут звать это дитя, римлянин?»
Отец не сразу ответил. Потому что когда жрица ударила девочку по щеке, лицо Марка Пилата исказилось от боли, а когда девочка заплакала, отец с такой ненавистью посмотрел на жрицу, что, похоже, лишился дара речи.