Тем удивительнее, что о мире детства Пастернак говорит чаще всего языком совершенно взрослого человека, прошедшего солидную философскую подготовку; языком, в который закрыт доступ интонациям ребенка, словечкам из его обихода, стилевым приметам возраста: стихотворение «Так начинают…», повесть «Детство Люверс» ярко демонстрируют это.
Все дело в том, что Пастернак не изображал мир ребенка, а выражал его изнутри. Поэт мужал, менялся, но детская верность тайне, рыцарственное отношение к миру и людям, глубинное родство с жизнью природы, чистота и первозданность взгляда на ход вещей — оставались присущими ему. Между тем «подстроиться» под ребенка, начать разговаривать с ним на «его» языке возможно лишь с высоты иного — взрослого и едва ли не старчески умудренного уровня.
Отсюда же, из этого психологического и философского корня, и взгляд на ребенка в пастернаковской прозе не сверху вниз, а вровень (как, впрочем, у любого большого писателя, обратившегося к теме детства). Недаром «Детство Люверс» сразу же по ее выходе в свет поэт и критик Михаил Кузмин поставил в один ряд с «Детством» М. Горького, «Детством Никиты» А. Н. Толстого, поэмой Вяч. Иванова «Младенчество», а выдающийся литературовед и писатель Юрий Тынянов сравнил с толстовской трилогией «Детство», «Отрочество», «Юность».
Ощущения, мысли, предчувствия, сны девочки Жени даны аккордом, вперемешку, сразу, одновременно. Читателю, привыкшему к последовательной гармонии гаммы чувств, это может показаться хаосом — стилистическим, сюжетным, содержательным. Но Пастернак предоставлял читателю право дорасти до той степени сложности внутреннего мира, которая отличает маленькую Женю, всех ее сверстников и сверстниц и делает их равными Художнику, Поэту. Сложности, которую иначе как с помощью запутанного синтаксиса и каскада образов выразить невозможно: все «чаще игралось и вздорилось, пилось и елось в совершенно пустых, торжественно безлюдных комнатах, и холодные поучения англичанки не могли заменить присутствия матери, наполнявшей дом сладкой тягостностью запальчивости и упорства, как каким-то родным электричеством… А так как для девочки это были годы подозрительности и одиночества, чувства греховности и того, что хочется обозначить по-французски „христианизмом“, за невозможностью назвать все это христианством, то иногда казалось ей, что лучше и не может и не должно быть по ее испорченности и нераскаянности…» Этот пассаж также вполне сопоставим со стихотворением «Так начинают…», только с другой его строфой — о «страшной красоте» и мучительных подозреньях детства. И тут и там всклокоченный, вихрящийся поток авторской речи призван донести до нас горячечное дыхание неоформившегося, клубящегося, как звездное вещество, детского сознания. Этому веществу предстоит обрести завершенность, цельность, перерасти в строгую гармонию зрелости, но все, что потребуется для будущего жизнетворчества, заключено именно в нем. И потому так близка стилистика «Детства Люверс» и «Охранной грамоты»!
Но читатель предлагаемой книги ощутит резкую перемену слога, когда очередь дойдет до «Людей и положений». Очерк, написанный спустя четверть века после «Охранной грамоты», не только и даже не столько продолжает ее, сколько проясняет. Особенно это бросается в глаза, когда возникает прямой повтор эпизодов или по-новому развивается старая тема: последнего года в жизни писателя, например. Да и начинается очерк 1957 года ворчливым упоминанием о том, что «опыт автобиографии, написанный в двадцатых годах», испорчен «ненужною манерностью». Прочитав пастернаковские стихи тех лет, мы убедимся, что, достигнув кристальной простоты и ясности слога, поэт вдруг резко приближается к трезвому, обостренно-болевому, сугубо «взрослому» взгляду на мир. В его последнем поэтическом цикле «Когда разгуляется» (1956–1959) образы детства возникают лишь в тех случаях, когда нужно подчеркнуть нежно-ироническую интонацию в разговоре с возлюбленной: «Все равно, на свету, в темноте, Ты всегда рассуждаешь по-детски…» Или когда делаются наброски поэмы о Блоке: без детства героя никак не обойтись. Или когда раздумья о «женской доле» выводят к теме «женщины в детстве», и вольно или невольно она ассоциируется с темой «Детства Люверс». Более того, поздний Пастернак почти всюду сопрягает детство и смерть: он о начале жизни теперь говорит едва ли не потому, что именно с него начинается конец eel Так что же стряслось? Почему любимые поэтом святки, с их ощущением близкого присутствия самой вечности, стали знаком приближающейся кончины — «Снег идет, снег идет… Не оглянешься — и святки»?.. Только ли в возрасте дело? И только ли в пережитом за тяжкие послевоенные годы? Именно этот период как бы выпал из автобиографической прозы Пастернака, а между тем патриотический подъем, пережитый им в годы войны