, и
tías, и
abuelas[16] имели обыкновение говорить дома на родном испанском, если только учебные занятия не требовали иного.
– Мы же так давно не имели от тебя никаких вестей! – воскликнула она.
– В общем, трудно отдалиться от людей, если постоянно сообщать им новости.
– Tu pobre mamá[17]…
– Mi pobre mamá, как и тебе, давно следовало бы все понять.
– Но с тобой хотят познакомиться твои племянницы и племянники.
– Моим племянницам и племянникам следует быть благодарными мне за то, что их abuelo по-прежнему в тюрьме, и помнить, как им повезло, что на него не похож никто из других наших родственников. Перестань воровать у Эсперансы мою контактную информацию и прекрати звонить мне. Мне не нужно прощение родственников, и я абсолютно уверена, что сама не заинтересована в простившей меня семье. Просто. Отстаньте. От меня.
Закончив разговор, я провела очередные несколько минут, отклоняя ее повторные звонки.
– А знаешь, – проворчал сонный голос с порога спальни, и я увидела, что взъерошенный Эддисон в помятых спортивных трусах стоит там, прислонившись к дверному косяку, – ведь это твой личный телефон. И ты можешь выключать его, если будешь держать включенным рабочий. Она, гм… у нее же, надеюсь, нет твоего рабочего номера?
– Нет.
И если б я так чертовски не устала, то додумалась бы до этого сама. Обычно я помню, какая разница между моими двумя телефонами; я склонна лишь забывать, почему эта разница важна. Дважды проверив, что это мой личный телефон – идентичный моему рабочему телефону, за исключением корпуса с черно-желтой эмблемой Пуффендуя[18], – я выключила его и испытала явное облегчение.
– Извини, что разбудила.
– Какой-то особый повод?
– День рождения моей матери.
– Как она раздобыла твой номер? – поморщившись, спросил Брэндон. – Ты же сменила его год назад.
– Эсперанса. Она хранит мой номер под другим именем, но никто из известных им личностей, кроме меня, не имеет телефонный код Восточного побережья, поэтому ее мать вечно подсматривает и обнаруживает мой телефон. Кузина просто не способна решить, то ли ей хочется уговорить меня вернуться в семью, то ли уговорить забыть о ней навсегда.
– Твой отец еще в тюрьме, верно?
– Да, сие есть мой величайший дочерний грех. – Я так тряхнула головой, что волосы упали мне на лицо. – Извини.
– Я прощаю тебя, – менторским тоном произнес Эддисон.
Я швырнула в него подушкой – и мгновенно пожалела об этом, несмотря на его глупый и смущенный вид. Теперь мне придется подняться и перевернуться, если я не хочу получить в лицо ответный удар.
Вместо этого он поднял подушку и протянул мне свободную руку.
– Вставай!
– Qué?[19]
– Теперь ты все равно не уснешь. А там удобнее лежать, размышляя о тяготах жизни.
– Ты собираешься обвинять меня в излишних размышлениях?
– Да. Вставай.
Я взяла его руку и позволила ему поднять меня с дивана, а Брэндон воспользовался этим, чтобы отбуксировать меня в спальню. Там он подтолкнул меня к левой половине кровати, поскольку его, в сущности, не волновало ни то, на какой половине спать, ни то, находится ли эта половина дальше или ближе от двери. Через минуту Эддисон вернулся в комнату с моим оружием, спрятанным под диваном, откуда я могла легко достать его, и положил его прямо в кобуре слева от меня на прикроватную тумбочку. Он первым нырнул под покрывало, не обойдя вокруг кровати, а просто – от усталости и лени – проскользнув надо мной, и мы быстро зашуршали простынями, устраиваясь поудобнее.
– Ты же не станешь винить себя за это? – внезапно спросил Брэндон.
– За что, за обнаружение Ронни?
– За то, что не прощаешь их. – Он протянул руку, нащупал прядь моих волос и, определив, где находится мое лицо, погладил параллельные рубцы, спускавшиеся от глаза по моей левой щеке. – Ты ничем им не обязана.
– Верно.
– Несправедливо с их стороны просить тебя об этом.
– Я понимаю.
Через несколько минут Брэндон уже крепко спал, опять похрапывая, но его пальцы еще касались моего лица.
Честно говоря, я даже не представляю, что половина сотрудников Бюро думает об Эддисоне, но меня чертовски раздражают обе половины.