О вызове в наркомат Шарок никому не рассказал. Но от Лены не ускользнула его обеспокоенность.
Они сидели в театре, сумели наконец попасть на «Негра».
– Чем ты озабочен?
Она смотрела на него своим глубоким, любящим взглядом.
Он улыбнулся, скосил глаза на соседей: не мешай.
Дома, лежа на его руке, она снова спросила, что его тревожит. Он ответил, что ничего особенного, просто осложняется отзыв его на завод.
– Если хочешь, я поговорю с папой, – предложила Лена.
– Иван Григорьевич сделал все, что мог.
Она не настаивала, понимала, что отец не сделает больше того, что сделал.
– Вчера к нам приходил Саша, жалко его, – сказала Лена.
– А что такое?
– Ты разве не знаешь? Его исключили из комсомола и института.
Он приподнялся на локте.
– Первый раз слышу.
– Ты не видел его?
– Давно не видел.
Юра говорил неправду, видел Сашу совсем недавно, но тот ничего ему не сказал. И Юра не хотел говорить этого Лене.
– Из-за этой истории, из-за преподавателя по учету.
– Да. И потом из-за стенгазеты.
– А что он написал в стенгазете?
– Стихи какие-то.
– Разве он пишет стихи?
– Написал или поместил чьи-то. Он торопился, толком ничего не рассказал и ушел. Жалко его очень.
Саша Панкратов исключен! Так верил человек, а его тряханули! Активист, твердокаменный, несгибаемый – теперь и он загремел. Даже Будягин не помог. Дядя, Рязанов, знаменитый человек! Страшновато. Уж если Сашку…
Кто же поможет ему, Шароку, если с ним что-нибудь случится? Отец – портной? Брат – уголовник? Он не лезет во все дырки, как Сашка, и все же… Зря он отказался от прокуратуры, там бы его никто не тронул, там бы он сам тронул кого угодно, уж у него бы никто не вывернулся…
На другой день Юра в воротах столкнулся с Сашей.
– Привет!
– Здравствуй!
– Я слыхал, у тебя неприятности в институте?
– От кого слыхал?
– Видел Лену.
– Все уладилось, – хмуро ответил Саша.
– Да? Ну, прекрасно. – Шарок не скрывал усмешки. – Быстро тебе удалось восстановиться.
– Удалось. Бывай!
«Все уладилось». Так же, как Юре, Саша отвечал всем, не хотел, чтобы хоть какие-то слухи дошли до мамы.
Приказ Глинской вывесили на следующий день после заседания бюро. Саша, как «организатор антипартийных выступлений», исключался из института, Руночкину, Полужан и Поздняковой объявляли выговоры, Ковалеву ставилось на вид.
Закрутилась машина, искали документы, готовили справки. Лозгачев, уже назначенный вместо Янсона деканом, быстро и даже предупредительно оформил Сашину зачетную книжку, его гладкое лицо как бы говорило: лично я против тебя ничего не имею, так сложились обстоятельства, но, если тебя восстановят, буду искренне рад.
В группе Саша попрощался со всеми, только Ковалеву не подал руки.
– С гадами не знаюсь.
Руночкин подтвердил, что Ковалев действительно гад и все вообще гады. Он никого не боялся, маленький кособокий Руночкин.
Прозвенел звонок. Коридор опустел. До Саши уже никому не было дела. Документы получены, остается поставить печать и уйти.
Криворучко еще работал заместителем директора по хозяйственной части. Прикладывая печать, он вполголоса сказал:
– Стандартные справки на декабрь отправлены в карточное бюро.
– Спасибо, – ответил Саша. Справки отправляются позже, просто Криворучко хочет выдать ему продуктовые карточки. А мог бы и не выдать.
Теперь до конца декабря мама ни о чем не догадается. А к тому времени его восстановят.
Из одного учреждения в другое, томительное ожидание приема, тягостные объяснения, недоверчивые лица, неискренние обещания разобраться. Разбираться никто не хотел – отменить исключение значило взять на себя ответственность, кому это надо!
В райкоме его делом занималась некая Зайцева, миловидная молодая женщина. Саша знал, что она хорошо играет в баскетбол, хотя и невысока ростом. Она выслушала Сашу, задала несколько вопросов, показавшихся Саше малозначительными, они касались почему-то Криворучко, посоветовала раздобыть характеристику с завода, на котором он раньше работал, предупредила, что дело будет разбираться на заседании бюро райкома партии и комсомола.
Подъезжая к заводу, Саша вспомнил ранние вставания, свежесть утренней улицы, поток людей, вливающийся через проходную, холодную пустоту утреннего цеха. Техникой он никогда не увлекался, но работать на заводе хотел, его привлекало само слово «пролетарий», принадлежность к великому революционному классу. Начало жизни, поэтичное и незабываемое.