…Я совершенно один в этом незнакомом мне, новом, неизбывно родном, русском городе, повторил себе Исаев; если бы меня вывезли из тюрьмы в Германии — допусти на миг такое, — я бы знал, к кому мне припасть: тот же пастор Шлаг, актер из "Эдема" Вольфганг Нойхарт… Господи, стоит только броситься в толпу, проскочить сквозь проходные дворы Берлина, известные мне как пять пальцев, оторваться от этого "Иванова", и я бы исчез, затаился, принял главное решение в жизни и начал бы его исподволь осуществлять… И в Лондоне я бы нашел Майкла, того славного журналиста, который прилетел с Роумэном в аргентинскую Севилью, и в штатах— Грегори Спарка или Кристину, и в Берне — господина Олсера, продавца птиц на Блюменштрассе, а к кому мне припасть здесь?! Ведь я даже не знаю адреса Сашеньки и сына! Да и дома ли они?! Этот Иванов хорошо думает, он развалил меня, когда походя заметил что молчание по поводу семьи показывает, что это — самое затаенно-дорогое в моей жизни… Я на Родине, у своих, но это новые свои, никого из тех, с кем я начинал, нет более, все они "шпионы", все те, кто окружал Дзержинского, — "диверсанты", все те, кто работал с Лениным, — гестаповцы"… Мне не к кому припасть здесь. И против меня работает огромный аппарат для чего-то такого, о чем я не знаю и не смогу догадаться до той поры, пока они не откроют карты, а откроют они свои карты только в том случае, если заметят, что я хоть в малости дрогнул, потек, перестал быть самим собою…
— Ну, пошли, — повторил Иванов. — После обеда покажемся по городу, покажу новую Москву, небось интересно?
— Еще бы…
Они двинулись вниз, к Охотному ряду, который перестал быть базарным рядом, а сделался огромной площадью — шумной, в перезвоне трамваев и гудках автомобилей; как много трофейных "БМВ", "хорьхов" и "майбахов", машинально отметил Исаев; и еще очень много людей в царских вицмундирах, такие носили финансисты; он помнил эти мундиры по декабрю семнадцатого, когда участвовал в национализации банков.
— Слушайте, Аркадий Аркадьевич, — спросил Исаев, кивнув на спешивших куда-то чиновников, — а когда ввели эти вицмундиры?
— Недавно, — ответил тот. — Одновременно с переименованием народных комиссариатов в министерства.
— Смысл? Зачем отказались от наркоматов?
— Не ясно? После победы произошел реальный прорыв России в мировое сообщество. Надо убрать фразеологические барьеры, на Западе, представьте себе, до сих пор плохо понимают, что такое "нарком"… В конечном итоге какая разница? Что нарком руководит ведомством, что министр — смысл социализма от этого не меняется…
Если бы не менялся смысл, это наверняка предложил бы Ленин, когда мы вырвались в европейское сообщество после договора в Раппало, сказал себе Исаев.
— Не согласны? — поинтересовался Иванов.
— Вы преподали мне урок: над каждым словом надо думать, у вас умеют каждое слово, словно лыко, ставить в строку…
— Вы поразительно сохранили язык, — задумчиво сказал Иванов. — У вас прекрасный русский, нашим бы нынешним чекистам так говорить, как старая гвардия…
— Вы записываете наш разговор? — спросил Исаев. — Или в этом нет нужды, внесете мои ответы в протокол допроса по памяти?
— Будет вам… Меня-то не считайте монстром, как не стыдно…
— Стыдить меня не стоит, Аркадий Аркадьевич… В камере сижу я, а не вы… Про запись я спросил вот почему: стоит ли реанимировать царские вицмундиры? Ну ладно, отменили "командиров" и вернули "офицеров", лампасы, золотые погоны… Допускаю: в сорок третьем надо было думать о той части страны, которую предстояло освобождать… А там в каждом городе выходили собственные нацистские газеты, которые редактировали наши люди, работала русская полиция, агентура, свои палачи, лютовали свои подразделения СД; надо было продемонстрировать тем, кто прожил в оккупации годы, что мы от комиссаров отступили к прежней России; компромисс; отсюда, как я понимаю, замена института комиссаров на "замполитов"… Но зачем сейчас гражданских чиновников одевать во все царское? Вам сколько лет, Аркадий Аркадьевич?
— Тридцать семь, — ответил тот несколько рассеянно, стараясь, видимо, скрыть раздражение.