Он отложил работу, уехал на дачу, много гулял, смотрел фильмы, вырезал цветные фотографии из "Огонька", устроил стол, пригласил Берию, Маленкова и Булганина, был по-прежнему рассеян, анекдоты слушал невнимательно и лишь назавтра понял, что жало.
Три раза в академических заготовках его будущего текста прямо-таки грохотало: "Октябрьская революция…"
"В Октябре была не революция", — медленно выдавливая снова, сказал он себе, внезапно испугавшись закончить фразу, которая подспудно, безъязычно, но образно, зримо жила в нем многие годы, разрывая душу; как же мучительно было бороться с собою самим, запрещая услышать те слова, которые, оказывается, давно жгли сердце. "Революция — реальна; в Октябре был хаос, — произнес он. В Октябре был переворот! Истинная революция, уничтожившая дремучесть русского мужика, поставив его под контроль соседа, сына, бабки, Павлика Морозова, панферовских героев, комиссаров Багрицкого — то ость власти, вернувшая его в привычное состояние общинной круговой поруки, — поди не поработай! — была проведена им, Сталиным, в тридцатом году, когда он, Сталин, осуществил реальную Революцию Сверху!"
…Он вычеркнул во всех заготовках ученых "Октябрьская революция", заменив "Октябрьским переворотом".
Ленин был взрывной силой нации, организатором разрушения, он же, Сталин, свершил Революцию Созидания — уникальную, единственную в своем роде.
Ленин считал основоположением марксизма Базис и Надстройку.
Он ошибался. Он был идеалистом, никогда до конца не понимавшим русский народ.
Сейчас, после войны, когда поднялось национальное самосознание, не Базисы нужны русским и не Надстройки, а признание величавости и незыблемости их Духа — то есть Языка.
И Сталин, ощущая значимость каждого своего жеста, поступка и слова, вписал: "Сфера действия языка гораздо шире, чем сфера деятельности надстройки…"
По прошествии недель сделал еще одну правку: вспомнив Вознесенского, Кузнецова и всю эту ленинградскую группировку, он решил раз и навсегда теоретически отрезать Север России от ее "исконной" сущности: "Некоторые местные диалекты могут лечь в основу национальных языков и развиться в самостоятельные национальные языки. Так было, например, с курско-орловским диалектом (курско-орловская "речь") русского языка, который лег в основу русского национального языка. Что касается остальных диалектов таких языков, то они теряют свою самобытность, вливаются в эти языки и исчезают в них…"
Поскольку, считал Сталин, этим пассажем он подводил черту под возможностью появления какой бы то ни было "русской автаркии" вознесенско-кузнецовского плана (отныне лишь курско-орловская речь будет истинно русской, а она триста лет под игом страдала, — с нею легче, с такими просто управляться; даже Иван Грозный не истребил до конца северный новгородский дух, а сколько веков прошло), он дал указание секретариату предусмотреть включение этого пассажа в его ответ на письмо какого-нибудь национала.
Просмотрев письма тех филологов, что были заранее утверждены Агитпропом, Сталин не без раздражения заметил:
— Что вы мне сплошную аллилуйщину подсовываете? Неужели дискуссия по ключевому идеологическому вопросу о сути и смысле слова проходит так скучно и серо, что нет любопытных писем?
Поскольку Маленков тщательно муштровал аппарат в том плане, чтобы наверх поступало как можно меньше "негативной информации" (определил пятнадцать процентов как максимум), отдел писем тщательно фильтровал поступавшую корреспонденцию.
Однако когда от Хозяина поступил запрос на "острые отклики", вездесущий академик Митин (Сталин как-то пошутил: "Говорят, у Гитлера были "экономически полезные евреи" — тех не жгли, до времени использовали; надо бы и нам поставить штамп в паспорте Митина: "идеологически полезный еврей"… В случае маленького погромчика это будет служить ему надежной защитой, особенно если подпишут Шкирятов с Сусловым, их прямо-таки распирает от пролетарского интернационализма") сразу же передал письмо от Белкина и Фурера — явно задиристое, на таком Сталин выспится, он большой мастер добивать…
Получилось, однако, не совсем так.