— А папа? — по-детски пронзительно закричал Саня. — Папочка! Я же здесь! Почему ты замолчал?! Я здоров, папочка! Я помню! Я вспоминаю, папа!
…Александра Исаева признали вменяемым и увезли в тюрьму.
Когда трем исполнителям показали его — один из них должен был во время конвоирования по коридору выстрелить
осужденному в затылок, — самый рослый из них сделался вдруг белым как полотно:
— Так это ж наш капитан! Это Коля! Он нам в Праге жизнь спас! Товарищи, он наш! Он наш! Это ошибка, товарищи!
— Ты на одуванчик подуй, — тихо сказал Исаев-младший, — детишки по миру разлетятся. — А потом улыбнулся загадочно:
— Мне в спину нельзя… Мне в голову надо, она у меня болит, а спина здоровенькая…
…Исполнитель Гаврюшкин был расстрелян через семь дней; провел пять суток без сна на конвейере: "Кто рекомендовал пролезть в органы? С кем снюхался в Праге в мае сорок пятого?!"
…Начальник команды получил строгача с занесением.
Заместитель начальника отдела кадров отделался выговором без занесения в учетную карточку.
Начальнику тюрьмы было поставлено на вид.
20
Влодимирский чувствовал, что наверху происходит нечто странное, непонятное ему, какое-то дерганье и суета, начинавшаяся вдруг и столь же неожиданно кончавшаяся.
Разгадывать политические ребусы — работа, непосильная обычному человеку, хоть и с полковничьими погонами, да еще при полнейшем расположении начальства: как абакумовского, так и комуровского (считай бериевского). Именно это последнее, — благорасположение с двух сторон — держало его в состоянии постоянной напряженности, не оставляя времени исследовать то, что так беззвучно и незаметно, но давно и грозно ворочалось в Кремле: мимо него не проходили ни разговоры о семье Молотова — странные разговоры, тревожные; ни намеки на то, что Сталин перестал принимать члена Политбюро Андрея Андреевича Андреева, который в свое время тесно сотрудничал с Дзержинским; прервал отношения с Ворошиловым; постоянно — так было в тридцать шестом, рассказывали старожилы, — вызывает Вышинского; явно приблизил Абакумова;
Берию принимает реже, чем Виктора; маршал по этому поводу сухо заметил: "Зарвался".
Он несколько растерялся после недавнего разговора с Комуровым потому еще, что тот поинтересовался: "Ты твердо убежден, что Исаев не гонит липу по поводу его рукописи, хранящейся в банке?"
Значит, и это навесили на него: если Исаев не лжет, удар придется именно по Лаврентию Павловичу — бить есть по чему: именно тот приказал Шандору Радо после заключения договора о дружбе с Гитлером не проявлять активности; именно он запретил Шандору привлекать к работе Рёслера, человека, имевшего прямую связь со штаб-квартирой фюрера, — "провокатор и английский шпион". Именно он же, Берия, в панике, в шесть утра двадцать второго июня, когда началась война, подписал шифровку Радо: "Платите Рёслеру любые деньги, только б работал!" И презрительный ответ Шандора: "Рёслер работает не из-за денег, он не осведомитель, а борец против нацизма". А расстрел всех наших нелегалов, внедренных в Германию? Прекращение разведработы против гитлеровцев? Неважно, что приказал Сталин, — подписал-то Берия… А дело Кривицкого? Исаев вполне мог с ним встречаться, а тот знал все о процессах тридцатых годов… В Испании он виделся с Орловым — исчез, голубь, а работал в Центре, для него тайн нет… С Сыроежкиным дружил, с Антоновым-Овсеенко… На кой черт Берия уступил свое кресло Абакумову?! Сам ведь ушел, никто не принуждал… Ах люди, люди, порождение крокодилов… Неужели нельзя жить дружбой? Открыто? Нараспашку?! Одно ведь делаем дело!
Дело? Дела, усмехнулся Влодимирский; ставим спектакли в угоду директору театра…
Хорошо, допустим, я ввожу в комбинацию с Валленбергом и Исаевым моего Рата, сулю ему вторую звезду на погон и боевой орден… Но ведь Сталин дал честное слово Каменеву и Зиновьеву, что их не расстреляют, и дал его в присутствии Ворошилова, Ежова, Ягоды, Миронова… Ведь именно после этого у чекистов гора с плеч свалилась: никаких расстрелов не будет, речь идет лишь о политическом уничтожении троцкизма, кровь ветеранов большевистской партии не прольется… А ветеранов партии расстреляли через полчаса после того, как они кончили писать прошения о помиловании, — на рассвете; день, говорят, был на редкость солнечный. И это узнали старики Дзержинского и взроптали: "Сталин — лгун, ни одному его слову нельзя верить", и их стали косить из пулеметов… Тысячами… Десятками тысяч… "Ты это о чем?" — грозно спросил он себя, как-то съежившись, — такое слышал в себе впервые. И ответил: "Это я о Влодимирском, о тебе, дурак!"