Кепку, в общем, надел я.
Шли молча, в двух словах решив, что если придется — драться будем вдвоем. Взрослого на пару не в западло завалить. По одному с ним никто из нас не справился бы.
Втайне, конечно, драться-то никак не хотелось, чё за удовольствие — нас же к сарафанчику влекло, а не в лоб получить московским кулаком.
Москвичей мы увидели издали — собрав удочки, они неспешно двигались нам навстречу. Мы чуть сбавили ход и приняли вроде как разбитной видок; ноги ж, однако, у нас были вполне себе деревянными.
Братик сплюнул в траву, я несколько раз сжал и разжал кулаки, москвич щурился, разглядывая нас, и слегка улыбался. Расстояние меж нами все уменьшалось, столкновение казалось неизбежным, но девушка вдруг встала, оперлась брату на плечо, сняла тапочку и начала вытрясать из нее сорную крупу.
Осмысленно ли сделала она это, нет ли — кто знает, — но сразу получилось так, что драться стало неуместно.
— Ничё не поймали? — кивнув на пустое ведерко в руках москвича, сказал братик с легкой усмешкой, но без особой издевки.
— А чего это вы оделись как клоуны? — не отвечая ему, ухмыльнулся парень, оценив наши пиджаки. Братику пиджак был великоват, и впопыхах он забыл засучить рукава. А мне, соответственно, маловат — и у меня руки свисали голые чуть не по локоть. И еще эта кепка на голове.
— Юрий Никулин, — кивнул парень на меня, — и Карандаш, — давясь от смеха, добавил, указав сестре подбородком на братика.
Девчонка тоже засмеялась, на обеих щеках у нее обнаружились ямочки. Мы смотрели ей в рот: казалось, что она только что ела мороженое с малиной.
Наконец она бросила тапочку на землю, сняла руку с плеча брата и представилась:
— Верочка!
— Валёк, — подумав, ответил братик.
И я назвался.
Помолчав секунду, парень протянул нам здоровую белую лапу:
— Лёха!
Лёха оказался веселым и приветливым типом шестнадцати лет, в дружбе совершенно беззлобным. Он запросто мог зарядить в челюсть незнакомому человеку по малейшему поводу, но едва ты становился его товарищем — прощал тебе такое, за что другому бы сломал голову.
Верочке давно исполнилось четырнадцать, и пятнадцать были уже недалеки. Эти ее розовые годы вовсю цвели; разговаривая с ней, я всегда смотрел куда-то наискосок — не было никакой возможности удержаться глазами на ее лице: глаза мои, как теплое сливочное масло, сразу начинали соскальзывать вниз и расползаться в стороны.
В наших новых друзьях не было ничего городского, московского — они замечательно просто вписались в деревенскую жизнь. Всякий раз, когда мы с братиком подходили к их дому, Лёха или мастерил за столярным станком, или, сидя на крыше, что-то подбивал там, или вычищал навоз из сарая. Верочка же прибиралась по дому, но, заслышав наши голоса, выбегала с веником, всегда улыбающаяся, махровый на трех пуговицах халатик до колен, ножки в белесом солнечном пушке, на груди ни крестика, ни цепочки.
Мать их с пяти утра была на работе, ложилась спать сразу после вечерней дойки, а бабка безвылазно сидела в доме — в общем, мы их даже не видели. Спросили как-то про отца — выяснилось, что отец Верку и Лёху оставил.
С тех пор Алексей оказался за старшего в семье, так себя и вел.
Но по кой черт им понадобилось продавать квартиру в самой Москве, чтоб перебраться в деревню, купив там дом, корову и кур, мы все равно не поняли.
Во дворе нам четверым было душно и жарко, и мы привычно решали перебираться на свое излюбленное место в недалекой посадке — там тенек и пенёчки, чтоб сидеть, и столик меж пенёчков, если придет в голову раскинуться в картишки. Чего ж еще делать.
— Щас только переоденусь, — говорила Верочка. Это ее «переоденусь» звучало необыкновенно и на минуту останавливало всякое течение мыслей.
— Потом домою! — отвечала Верочка кому-то в глубине дома и сбегала по приступкам нам навстречу все в том же белом сарафанчике. Впопыхах надетая тапочка, конечно, слетала с ноги, тогда Верочка цеплялась рукой за того, кто был ближе — за меня или за Валька, но уже никогда за Лёху. Когда Верочкина рука ложилась на плечо, почему-то отказывала речь, и с трудом произносимые слова поражали своей деревянной бессмыслицей. С тем же успехом вместо ответа «так…» на Верочкин вопрос «как дела?» можно было вскрикнуть, например, «Клац!» или «Гинь!» — в общем, издать любой звук, подобающий сломанному прибору.