2.
Шли, шли ощеренной трехгранными штыками нестройной шаткой колонной новобранцы — в туман, сквозь туман, на голос далекого смутного пения, на зов протяжный и глухой будто самой земли, что тяжело, загубленно вздыхала там, впереди, вдали под сапогами фашистской черной нечисти-несмети и будто каждого из сыновей своих просила неколебимо утвердиться на каждой пяди родины, врасти в нее всей силой существа, так, чтоб не оторвать, не своротить тебя ни вражеской живой силой, ни железом.
Грунтовой гнутой дорогой в молчании звучно двигались, о котелки, противогазные коробки прикладами тяжелых длинных трехлинеек звякая порой, — мальчишки больше все, мальчишки в неладно сидящих на них гимнастерках, свежеобритые, со снегириными щеками, с припухлостью на нежных губастых и курносых лицах.
Зов ширился и нарастал, заполонял собой сокращенную туманом отдаленную невидимо страдающую землю и вширь, и вглубь, будто до самого первоистока жизни; зов восходил в незримое за плотной молочной наволочью небо, все явственнее и все неумолимее обозначаясь пронзающей сердце повелительной мелодией. И Клим, шагавший в первой шеренге правофланговым, уже и против своей воли влекся за этой неодолимой грозной музыкой; тоска и раздражение, поднявшиеся в нем от непривычки к воинскому строю, от неприятия душной спаянности в массу — когда чужая воля определяет логику твоих перемещений, — куда-то улетучились, и вещее предчувствие чего-то небывало важного неподотчетно захватило Клима.
Ему прирождена была вот эта тяга к отделению от коллектива, от всякой общности, познавшей силу согласованного образа мыслей и действий, но стоило сейчас колонне их спуститься в широкую низину, где разрозненные малые колонны соединялись в общий строй, в глухие бесконечные ряды живой великой завораживающей силы, как все перевернулось в нем, приобрело обратное значение; совсем уже ясными, сильными стали слова, которые сосредоточенно и строго пропевались безликими сотнями новых бойцов, и кованым железом, капканом захватило грудь, знобящим восторгом прошибло. На смертный бой зовущая, в железный скрут мускулов, веры и воли всех превращающая песня стеной волны ударила в кадык, звуча в неодолимой дали от тебя и в то же время будто и в самой твоей крови, возвысилась и воцарилась над всем миром, гася, уничтожая, вымывая из слуха все другие песни, и шум дыхания уставшего на марше человека, и мелкий шорох под ногами, и крики птиц, и женский смех, который все звенел в ушах мобилизованных мужей и женихов, — лишь беспощадная ломающая кованая поступь накатывала вал за валом на целиком порабощенный слух, лишь звенящая лютая стужа палила, сжигая страх, усталость, слабость, недобрые предчувствия и вялое, тупое, скотское согласие со всем происходящим, и будто начинал ты жить сначала — другим, стальным, отлитым по высшей мерке стойкости и жертвы, отличным прокаленным веществом, не знающим ни личной жадности к существованию, ни дрожи перед смертью.
Сам по себе он ничего уже не значит, — почуял Клим с последней ясной силой, — ничтожно махонький в сравнении с предстоящим важным делом — остановить фашиста и отбросить; лишь в человеческой реке, в железном воинском потоке дано ему теперь существовать и сознавать свое высокое значение, шагать, и петь, и воевать, и упираться, покуда этой человеческой рекой, всем скопом, всем народом, неотделимый от страны, от армии, не обратишь и не погонишь вспять немецкую клокочущую лаву и не прорвешься снова к мирной жизни, в которой сколь-нибудь да допустимо существование людей поврозь.
Все то, чем дорожил Клим в прежней недалекой жизни, все, чем гордился, упивался и тщеславился, — свободное свое искусство, которым создавал он людям праздник, краса и чистота игры, которой он служил, и вечное, с огромным гандикапом, первенство, которое никто не мог оспорить, — мгновенно стало незначительным, пустым, и то же самое, он чуял это ясно, сейчас испытывал любой из тысячи бойцов — с равновеликой чистотой чувства. Не бестолковое уже скопление людей, против охоты согнанных в ряды своими равнодушно-злыми командирами, стояло перед ним и рядом с ним плечом к плечу, а грозное, исполненное гнева и решимости сознательное войско: закаменели, затвердели мягкие застенчивые лица, и чуждой, какой-то нечеловеческой силой веяло от них, великой силой долга, которую не объяснишь и о которой стыдно говорить, а можно только чувствовать и подчиняться ей вне разницы меж принуждением и волей.