От невзгод он спал с тела и еле держался на ногах. Приближалась зима. Он уже не мог, как прежде, переменить место и остался зимовать на старом. Корма здесь было мало, и сколько раз, принимаясь за еду, он обнаруживал, что пробует глодать уже обглоданные ветки. И наконец настала ночь, которую он потом не мог вспомнить без содрогания.
Он ночевал тогда на болоте.
Уже выпал снег, и он лежал на нем, прислушиваясь сквозь полусон к окружавшей его неспящей тишине. Лес был полон шорохов, стенаний и воплей, но все они пока что не имели к нему никакого отношения. Внезапно все переменилось. Он ясно различил хищные, крадущиеся шаги, и горло его перехватила предчувственная смертная тоска. Если бы он мог видеть, он различил бы в темноте передвигающиеся с места на место горящие точки. Волки, эти трусливые, низкие твари, которые раньше никогда не осмеливались напасть на него открыто, сейчас обложили его плотным кольцом.
Он встал, готовясь к последнему бою. Спасения не было. Он не мог одним точным ударом кинуть на землю противно пахнущую, клыкастую гадину. Для этого нужно было видеть, а его окружала тьма.
Волки медлили. Изощренный звериный инстинкт подсказывал им, что жертва обречена, но они осторожничали, ибо отлично знали силу того, на которого они устроили охоту. Не один из них носил на своем теле отметины лосиных рогов и копыт.
Наконец голод взял свое: сразу два волка прыгнули на слепого с разных сторон. Подсознательно, веками отработанным движением он подхватил одного на рога и, распоров ему брюхо, перекинул через себя. Второй успел полоснуть его клыками по шее, но удар ногой отбросил хищника в сторону. Стая без промедления набросилась на распластанные тела соратников, рыча и давясь отхваченными кусками. Это было похоже на них. Добить своих же и насытиться их кровью не считается позором у этих лесных каннибалов.
Пользуясь паузой, слепой напролом двинулся через болото. Он знал, что передышка будет недолгой, и торопился как можно дальше уйти от страшного места.
Он выбрался на твердь и рискнул побежать размеренной тяжелой рысью, какой когда-то покрывал десятки километров в день. Это было безумием. Через несколько шагов он налетел на дерево, сук следующего распорол ему предплечье. Позади вновь послышался торопливый волчий скок. Разгоряченные погоней и вкусившие теплой крови, звери на этот раз не стали медлить. Они кинулись на него со всех сторон. Не останавливаясь, он сбрасывал их с себя, бодался и лягался, стараясь уберечь горло. Видимо, он еще кого-то покалечил или прикончил, потому что среди преследователей опять началась свалка.
Шатаясь от изнеможения, он побрел дальше, в стынущей темноте беззвездной зимней ночи. Вскоре под ногами снова зачавкало, и, продравшись сквозь кусты, он ступил в воду. Это было озеро. То самое, в котором он так любил плавать по утрам. Мороз уже схватил воду, она загустела, но это не остановило его. Сломав тонкий ледок закраин, он погружался все глубже и глубже и остановился только тогда, когда вода стала заливать ноздри.
Первобытную картину являло собой озеро в эти минуты: осколок луны над зубьями леса, мечущиеся на берегу волчьи тени и ветвистая голова сохатого над дымящейся зимней водой.
Так простоял он до утра, и, лишь когда солнце осветило мрачную молчаливую тайгу и волки несолоно хлебавши убрались восвояси, он выбрался на берег. Покрытый кровью и наледью, он, казалось, издавал звон.
Пути назад не было. Там, за стеной ставшего чужим ему леса, его ждали голод, холод и волчьи клыки. Он понял это и из последних сил побрел в ту сторону, откуда на него пахнуло дымом. Он шел к тем, которые лишили его естества, но он помнил вкус отведанного из их рук хлеба и надеялся на милость. Это было все-таки лучше, чем смерть от смрадных волчьих клыков…
Теперь он жил в хлеве и ел сено, как та корова, которая сейчас по соседству с ним мирно пережевывала жвачку и которую он презирал, как презирает боевой конь старую водовозную клячу,
Он ошибся. Жизнь для него кончилась. Где-то на далеких лесных полянах в смертном бою сшибались его дикие и вольные сородичи. И даже те, кто умирал от тяжких ударов соперника, были счастливее его. Людская милость оказалась непосильным бременем. Он понял это слишком поздно…