Мужественные немцы, британцы и мадьяры хранят молчание — понимая, что в видах единой Европы Первая мировая и была войной гражданской. Еще более нелепой, пошлой, бесцельной и бессмысленной, чем та, что затеяли меж собой злые русские. На полях брани косили друг друга господа с общим алфавитом, избирательным правом, образовательным уровнем и представлением о прибавочной стоимости. «Человек захотел вырваться однажды из буржуазного мира законов и параграфов и дать выход древним инстинктам крови», — писал страшно злой на всякое смертоубийство Цвейг.
Война не оставила по себе названия (только в России ее звали германской, империалистической, отечественной, а в комиксах императорского агитпропа — Большой Европейской), статистики (общие цифры потерь в разных энциклопедических источниках расходятся от 7 400 000 до 13 360 000, что означает лишь полную дезорганизацию учета; склонный вечно преувеличивать язвы капитализма Кен Лоуч в «Ветре, качающем вереск» назвал 17 миллионов), не оставила ни песен, ни славы.
В отличие от соседей-атлантистов, Россия гражданскую войну начертала на знаменах — отчего ее воинство с обеих сторон знало, за что билось, и не было мучимо психическими хворями позднего раскаяния. Она обратила фронтовую науку на внутренние нужды (все полководцы, отличившиеся в Мировую, во главе с Брусиловым воевали на стороне красных!), повергла ближних в трепет и заставила говорить о себе и познавать себя весь ХХ век. Лоханкинская рефлексия, ничуть не менее тлетворная, чем пустоголовый милитаризм, обошла ее стороной.
Если б заодно не уничтожили миллионы сограждан собственными руками — глядишь, сидели б и мы на красивом холме и свысока, по-американски пели песню про мою хату с краю, ничего не знаю. Да поучали надменных соседей воевать малой кровью, гарантируя себя тем самым от разрушительных комплексов вины.
Но человеков считать никогда не было русским занятием. Мы и комплексов-то таких не знаем.
Царь, приятный во всех отношениях
«Романовы. Венценосная семья», 2000. Реж. Глеб Панфилов
Мне наплевать на смерть царя, и равно
Мне наплевать на смерть его семьи.
(Борис Рыжий, 1992)
Царь Николай очень любил подтягиваться на турнике. Подтягивается, бывалоча, и поет: «Ой, мороз-мороз, тру-лю-лю». Когда к нему приходили за отречением, он всегда сначала несколько раз подтягивался, а сам косил на образа: пора отрекаться или еще не пора? Если Бог был не против, царь сразу подписывал отречение и с легким сердцем садился клеить голубков из портретов председателя Госдумы Родзянки. За это простой народ любил его и звал Николашкой. Только в Петрограде студенты-очкарики мутили быдло — а по всей России царя любили даже сильнее, чем Веру Холодную и комика Глупышкина. Царь это знал и не слишком отвлекался на государственные дела, предпочитая кататься на санках и гладить дочек по стриженым головкам. Дочки, как и все принцессы, были дуры. Они обожали устраивать коллективный плач и спевки, гонялись друг за другом по Царскому Селу и мечтали о принцах, хотя единственный принц в округе был их брат, да и тот маленький. Все семейство жило счастливо, хоть и не слишком долго, и умерло в один день.
Вся эта лаковая открытка называется фильмом Глеба Панфилова «Романовы. Венценосная семья» и склоняет плохой народ преисполниться сочувствием и исторической виной. Виной перед посредственным сентиментальным полковником, оказавшимся у руля гигантской державы в самый черный и неустойчивый период ее существования и дорулившим до того, что падение абсолютной монархии было встречено не волнениями твердых монархистов, а консолидированным ликованием армии, простонародья и образованных сливок. Аналогичным образом сплотить нацию в брезгливой неприязни к себе удалось лишь 70 лет спустя коммунистической партии Советского Союза, чье правление рухнуло точно так же — без жертв, шума и пыли. Реноме отставного государя спас Совет Народных Комиссаров, поставивший в его истории отвратительную мерзкую точку, каковая нынче и является единственным основанием для канонизации этого «дурака и пьяницы, битого бамбуковой палкой по голове» (В. Катаев).