— Однако, — говорили мужики, — знать, далеконько их штормом угнало.
— А может, братцы, и в живых-то их нет?
— Молчи…
Григорий Иванович, убеждая себя и других, говорил:
— Придут галиоты, обязательно придут!
А на море все то же: волны под солнцем, чайки.
Устюжане между тем дело свое сделали: плахи треснувшие заменили и место порченное засмолили. Галиот был снова готов к походу.
В один из дней к Шелихову пришел старший из устюжан. Потоптался в дверях каюты, теребя шапку в руках. На приглашение прошел вперед и сел на рундук.
— Григорий Иванович, вот как я разумею. Сели-то мы здесь, на острову, видать, надолго. Ватажники, конечно, недовольны будут. Зиму здесь непросто просидеть.
— Ты подожди гадать, — сказал Шелихов. — Говори, что у тебя?
— Да что у меня? — Устин задумался. — Раз на зиму садимся, кораблик надо из воды вытянуть, на берег поставить. Зима придет — льдом его, как орех, раздавит. Мухи снежные полетели вчера. Значит, и до холодов недолго. Сорок дней, старые люди говорили, от первых мух до крепкого снега. А сорок дней быстро пройдут.
— Так, — протянул Шелихов, — и что же?
— А то, что людишек надобно на остров гнать, лес добыть. Салазки приготовить для судна. Ворот смастерить добрый. Все это время требует. Место надо подыскать надежное, куда галиот вытягивать.
— А может, погодим? — помедлив, спросил Григорий Иванович. — Народ всполошим, а тут галиоты придут.
— Нет, — возразил Устин. — Надо дело делать, а то поздно будет. Самое время людей посылать.
В тот же день Шелихов зазвал в каюту Измайлова, Самойлова, Устина, Голикова, Степана. Понимал — большой груз должны они взять на себя, согласившись на зимовку на острове. Но понимал Шелихов и то, что уходить нельзя, не дождавшись отставших галиотов.
Самойлов с Измайловым согласились.
— Ватаге надо объявлять: зимуем здесь.
Михаил Голиков возразил:
— А Иван Ларионович что скажет? Он нас в будущем году назад ждет.
— А ты не гадай, когда вернемся, — сказал Самойлов. — Проси бога, чтобы вернулись только. Загад не бывает богат.
— Нет, — настаивал Голиков, — я не согласен на зимовку.
— Плыви тогда, — сказал Измайлов. — Думаю, Григорий Иванович байдару тебе даст и в провианте не откажет.
Сцепились не на шутку. Слова пошли крепкие. Но сколько ни говори, а выходило — надо оставаться на зимовку. Голиков шапку на стол швырнул, ушел из каюты.
— Стой, — сказал ему Шелихов. — Вернись!
Голиков, слышно было, на трапе остановился, потоптался, заглянул в каюту.
— Сядь, — сказал Шелихов и кулак на стол положил. — Я во главе ватаги поставлен и мне распоряжаться здесь. И за людей я первый ответчик. Ватага говорит — зимовать будем, и я приказ отдаю — зимовать!
— Поговорим в Иркутске, — начал было Голиков, но Григорий Иванович прервал:
— До Иркутска еще дойти надо!
По палубе застучали шаги, кто-то кубарем скатился по трапу:
— Парус на море! Парус, Григорий Иванович!
Все кинулись вон.
С востока шло к острову судно под всеми парусами, даже брамсели стояли. Григорий Иванович сразу же узнал: «Симеон и Анна».
— Ах, молодец Бочаров! Ура капитану «Симеона и Анны»!
Шелихов проснулся задолго до рассвета. В каюте было темно. Он полежал, прислушиваясь к ровному дыханию жены, и отбросил покрывавшую его шубу. Понял — не уснуть больше. Осторожно, чтобы не разбудить ни жены, ни спавшего тут же Самойлова, обулся. Константин Алексеевич во сне закашлялся и снова затих.
На палубе Шелихова омыло свежим сырым ветром. Стояла глубокая ночь. Море, огромное, живое, колыхалось с плеском у борта галиота, дышало пряным запахом водорослей и рыбы. Мачты с реями неясно белели над головой, едва угадываемые ванты уходили вверх в темное, затянутое тучами небо. На берегу в ночи горели костры.
На трапе, перекинутом на берег, Григорий Иванович споткнулся, помянул черта. Темень была хоть глаза коли.
Костер на берегу полыхнул поярче, видать, мужички плавника подкинули.
Волны били в берег, катали гальку. Шелихов взглянул на небо, закрытое туманом, и вдруг в разрыве облаков увидел звездочку. Была она в кромешной тьме неба так одинока, так пронзительно мала, что у Григория Ивановича сжалось сердце. Никогда не видел он такой темной и глухой ночи, никогда не ощущал себя таким затерянным в этом необозримом, бесконечном мире. Передернув как от холода плечами, он сказал себе: «Как ничтожен и мал человек в этой безбрежности. Пылинка неощутимая…»