На крыльце послышались поспешные шаги. Прибежала заплаканная хозяйка. Вытирая глаза рукавом, она сказала нам, чтобы мы сейчас же уходили из деревни. Падре очень рассердился, что его прихожане в воскресенье так согрешили – смотрели бесовскую забаву.
Все, кто ходят по дорогам, пляшут или поют, или показывают представления, все эти люди – служители сатаны, сказал падре. Они отвлекают людей от молитвы. Они издеваются над священниками, а священники ведь божьи слуги. В воскресный день, когда надо думать о спасении души, грешно зубоскалить и смотреть на кривлянья скоморохов.
– Грех, большой грех, – говорила хозяйка, указывая на Нинетту. – Падре простил Пеппо за то, что Пеппо боднул его в живот, но если вы останетесь в доме, падре наложит на нас проклятие и запретит нам ходить в церковь.
Я только свистнул. Хозяйка плакала, не зная, будет ли это грехом, если она даст нам пирог на дорогу. Наконец её доброе сердце победило, и она дала нам поужинать. Мало того, она вынула из сундука полоску материи, чтобы мы могли починять ширмы.
Я взвалил на плечи обломки ширм, а Паскуале перекинул через плечо мешки с куклами. В деревне мы не встретили ни души, но из всех окошек, из щелей заборов выглядывали ребята, провожая нас глазами. Им запретили, верно, выходить на улицу, пока мы не уйдём. Мы сразу стали для всех как зачумлённые.
– И чего они слушаются своего падре? – злился я. – Ведь всем было весело, все были довольны, а он пришёл и всё испортил.
– А я лучше хочу быть в аду с тобой, с дядей Джузеппе и с Гоцци, чем в раю с этими… с этими долгополыми обезьянами. Нет, зачем он сломал наши ширмы? – У Паскуале задрожали губы, и он отвернулся.
Я запустил камнем в чёрную ворону, сидевшую на кусте, и она, глухо каркая, полетела прочь.
Нам надо было пройти семь миль, чтобы к ночи попасть в соседнюю деревушку.
Мы переходили из деревни в деревню и, кое-как починив ширмы, представляли на постоялых дворах. Почти всегда мы получали за это ужин и ночлег. Не раз сердце у меня сжималось, чуть, бывало, увижу вдалеке чёрную фигуру священника. Тогда мы поспешно складывали кукол и пускались наутек.
Иногда в дороге нас заставала вьюга. Прижавшись спиной к нависшей скале или к столетнему стволу пихты, мы дули себе на окоченевшие пальцы. Но вот мы пришли в Инсбрук, лежавший в котловине среди снежных гор, и обогрелись. Целую неделю мы представляли там на постоялом дворе и даже в зажиточных домах, куда нас звали потешить ребят.
Там мы смастерили себе новые ширмы. Там же Паскуале заговорил по-немецки. Он запоминал незнакомые слова лучше, чем я. Он и меня стал учить. Мы брели по горным дорогам, солнце едва пригревало, когда я стал повторять за Паскуале разные немецкие слова, и первое слово было «дас брод» – «хлеб», а второе – «дер поппеншпэлер» – «кукольник».
Теплело. Внизу под нами маленькие радуги перекидывали свои полосатые мостики над весенними ручьями, радуги горели по утрам на горных склонах. На чёрных прогалинах пробивалась трава. Птицы попискивали в ещё голых кустах. Пристав к партии каких-то людей с тюками на плечах, мы ночью перешли границу по горной тропинке. Перед нами открылись лесистые холмы Баварии. Между ними, извиваясь как змея, белела дорога.
– Пеппо, у тебя в мешке не осталось сухарика?
– Да ведь ты сам знаешь – вчера мы сгрызли последний.
– А далеко ещё до Альтдорфа? Очень хочется есть.
– А вон там, за деревьями, какие-то крыши. Видишь? Может быть, это и есть Альтдорф.
Из-за деревьев показалась красная черепичная крыша с петухом на верхушке. Мы прибавили шагу и вышли из леса. Перед нами протянулась пыльная деревенская улица. Направо при въезде в деревню красовался богатый постоялый двор с резным крыльцом. Мы поставили перед ним наши ширмы. Едва я заиграл на губной гармонике, а Паскуале запел, чтобы созвать народ, как из всех окон глянули любопытные лица. Ребята, вздымая пыль, мчались к нам со всех дворов. Конюх, смазывавший телегу, бросил свою смазку. Из кухни выглянула, толстая стряпуха. Сам хозяин двора в зелёном переднике, от которого ещё краснее казалось его лицо, вышёл на крыльцо, покуривая глиняную трубку.