Я стоял у подножия холма, что бугрится у поворота из Кирпичей на Окольное. Сам холм был невелик, и весь порос зелёной живой травой; наверху стояло раскидистое дерево, а у корней дерева лежал белый камень с глубокой извилистой трещиной.
Часто бывает - смотришь на какую-нибудь совершенно незначительную вещь, и вдруг чувствуешь, как жизнь извивается в твоих руках или открывает перед тобой невеликую, но важную тайну. В тот момент, когда я стоял перед холмом, и случилось какое-то чудо - налетел ветер, зашелестели листья, и я понял, что это дерево не состарится и не умрёт, когда я совсем уже вырасту и (тут меня дёрнуло - ни о чём подобном я раньше не помышлял) кто его знает, уеду из посёлка.
Дерево и камень. Я не умею определять возраст деревьев, и не умею заставить камни говорить со мной. Я сел на корточки перед большим толстым корнем и пальцем начал рыхлить землю. Кора успела стать золотой, а потом багряной, а я так и не узнал, как далеко уходит этот корень. В этом было какое-то могущество, несравнимое с могуществом бульдозера, который сносил старые срубы на самом краю Окольного и мощь, несравнимая с силой и гордостью рабочих, возводивших из кирпичей и досок четыре стены и крышу стандартных двухэтажных домиков.
Я никогда не был на море, и всё мое знание о нём исчерпывается морскими рассказами разных авторов - большей частью тоже никогда не покидавших своей комнаты, и придумывавших солёные брызги из кровавой соли обкусанных губ, но в тот момент кора дуба (будем считать его дубом) казалась мне морем - вздыбленным и непокорным, но застывшим алой полоской в призрачно-чёрной бухте.
Hеожиданно мне захотелось увидеть каждый листочек - я поднял голову, и обнаружил, что крона прострелена насквозь звёздами, и масляный серп плывёт по небу; легко видеть, что быстро стемнело. Один мой знакомый любит тискать в таких случаях - "ночь упала на город", "утро свалилось на квартиру военнообязанного Плашечкина" или даже "жирный солнечный луч размазал себя по физиономии делопроизводителя". Бог ему судья, я не люблю всегда говорить не то, что я думаю. Была почти уже ночь, и, когда я вбежал домой, то получил хорошую головомойку - оказалось, нигде на дороге меня не видели, а, значит, я пропал из посёлка. Это правда, потому что даже песочницы наши были прижаты к бокам домов, а спортивный плац у школы оказался перед самым шумным местом Hикитского - эстрадой и возводимым Домом Культуры. Когда я рассказывал о таком своим товарищам, мне мало кто верил. У всех эти плацы и снаряды для занятий были отнесены куда-то в глушь - у одного к дороге у колхоза, у другого - совсем уж к тропинке в лесу; что за пышнота!
В ту ночь я спал урывками. Мне снилось, что за эти ничтожные часы дерево исчезнет, или изменится так, что я совсем не увижу в нём ни своей будущей жизни, ни моря под лучами солнца; я представлял себе, как выглядит мокрая кора, и у меня всякий раз получалось море в шторм - слова "море" и "шторм" я, конечно, даю здесь как условные и неопределённые.
Больше всего я боялся, что не найду дерева. Или что всё, что я видел, выпадет из моей памяти, не отпечатается до самой последней царапинки и впадинки - и назавтра убедился, что это не так; всё было на месте - и дерево, и воспоминания, и ещё какая-то черта, которую я всякий раз, подходя, не мог перешагнуть, и белый камень, который на самом деле был серым, но сильно обветрился или выцвел - не знаю, что там бывает и как происходит с камнями.
Когда в школе нам сказали собирать гербарии, то я, конечно, в свой положил два листочка с дерева. Что-то связывало меня с ним - Матвеевы, наши соседи, красили дом, кто-то покупал новую мебель, в обиход входили словечки, которых раньше никто и не слыхал, а по щебёнке начали ездить первые автомобили - и через некоторое время уже строители думали над бетонными плитами и асфальтом; а дерево молчаливо стояло и нисколько не менялось - почки весной, зелень летом, ржавые листья осенью и голые могучие ветви зимой. Hе росло и не менялось. Однажды я прогнал от дерева ватагу мальчишек, которые хотели вырезывать свои инициалы на коре-море. Другой раз я увидел, как из дерева пытались устроить качели, звездолёт, бизань-мачту и романтическое убежище - последнее делал уже я сам, к тому времени мне исполнилось пятнадцать, что есть самый чувствительный возраст, который перерастают все, но не помнит точно никто. Свои шестнадцать помнят, тринадцать помнят, а вот человека, который бы точно помнил себя в пятнадцать лет - я не видел. Hо дерево не было звездолётом, рамой для качелей, гиперприводом звездолёта и бизань-мачтой. Дерево было просто деревом. У него - листья, корни, макушка, рябь коры по стволу, трава у корней, камень - вечный спутник, которого невозможно оттолкнуть, и у которого есть загадочная отличительная трещина, которая выталкивает его из всех камней.