Серый соскочил с воза, бросил вилы в солому:
— Это я-то припру?
— Ты-то!
— Ой, малый, не припри ты! Авось и за тобой знаем. Тоже, брат, не похвалит хозяин…
Толстые щеки приказчика налились сизой кровью, белки выпучились.
— А-а! Вот как! Не похвалит? Говори же, когда такое дело, — за что?
— Мне нечего говорить, — пробормотал Серый, чувствуя, что у него сразу отяжелели ноги от страха.
— Нет, брат, брешешь — скажешь!
— А куда мукá девалась? — внезапно крикнул Серый.
— Мука? Какая такая мука? Какая?
— Сляпая. С мельницы…
Приказчик мертвой хваткой сгреб Серого за ворот, за душу — и на мгновение оба замерли.
— Ты что же это — за пельки хватать? — спросил Серый спокойно. — Задушить хочешь?
И вдруг яростно завизжал:
— Ну, бей, бей, пока сердце кипит!
И, рванувшись, вырвался и схватил вилы.
— Ребята! — заорал приказчик, хотя кругом никого не было. — За старостой! Прислушайте: он меня заколоть хотел, сукин сын!
— Не суйся, нос сшибешь! — сказал Серый, держа вилы наперевес. — Авось не прежнее вам времечко!
Но тут приказчик размахнулся — и Серый торчмя головой полетел в солому…
Все лето Серый сидел опять дома, поджидая милостей от Думы. Всю осень шатался от двора к двору, надеясь пристроиться к кому-нибудь, едущему на клевера… Загорелся однажды новый омет на краю деревни. Серый первым явился на пожар и орал до сипоты, опалил ресницы, промок до нитки, распоряжаясь водовозами, теми, что кидались с вилами в огромное розово-золотое пламя, растаскивали во все стороны огненные шапки, и теми, что просто метались среди жара, треска, льющейся воды, гама, наваленных возле изб икон, кадушек, прялок, попон, рыдающих баб и сыплющихся с обгорелых лозин черных листьев… Как-то в октябре, когда после проливных дождей и ледяной бури застыл пруд и соседский боров соскользнул с мерзлого бугра, проломил лед и стал тонуть, Серый, первый, со всего разбега, шарахнулся в воду — спасать… Боров все равно утонул, но это дало Серому право прибежать с пруда в людскую, потребовать водки, табаку, закуски. Сперва он был весь лиловый, зуб на зуб не попадал, еле шевелил белыми губами, переодеваясь во все чужое, в Кошелево. Потом ожил, захмелел, стал хвастать — и опять рассказал о том, как он честно-благородно служил у попа и как ловко выдал прошлый год свою дочь замуж. Он сидел за столом, с жадностью жевал, заглатывал брусочки сырой ветчины и самодовольно повествовал:
— Хорошо. Снюхалась она, Матрюшка-то, с Егоркой с этим… Ну, снюхалась и снюхалась. Нехай. Сижу как-то под окошечком, вижу — раз Егорка прошел мимо избе, два… а моя — все нырь да нырь к окошечку… Значит, обдумали дело, думаю себе. И говорю бабе: ты тут кормочку скотине дай, а я пойду, — на сходку повещали. Сел за избой в солому, сижу, жду. А уж снежок первый напал. Вижу — опять снизу крадется Егорка… А она и вот она. Зашли за погреб, потом — шмыг в избу в новую, в пустую, рядом. Подождал я сколько-нибудь…
— История! — сказал Кузьма и болезненно усмехнулся. Но Серый принял это за похвалу, за восхищение его умом и хитростью. И продолжал, то возвышая голос, то едко понижая его:
— Стой, слухай, что дальше-то будет. Подождал, говорю, сколько-нибудь — да за ними… Вскочил на порог — прямо на ней и прихватил! Перепужались они — до страсти. Он, как куль, наземь с нее свалился, а она обмерла, лежит, как утка… «Ну, говорит, бей меня теперь». Это он-то. «Бить, — говорю, — ты мне не нужо-он…» Поддевочку его взял, пинжачок — тоже, оставил в одних подштаниках, почесть, в чем мать родила… «Ну, — говорю, — ступай теперь, куды хочешь…» А сам домой. Смотрю — и он сзади идет: снег белый — и он белый, идет, сопит… Деться-то некуда, — куда кинешься? А моя Матрена Миколавна, как я только из избе, — в поле! Закатилась — насилу соседка под самым Басовом за рукав поймала, ко мне привела. Дал я ей отдохнуть и говорю: «Мы люди бедные ай нет?» Молчит. «Мать-то у тебя убогая ай умная?» Опять молчит. «Как ты нас оконфузила? А? Ты что ж, полон угол мне их нашвыряешь, выбледков-то своих, а я глазами моргай?» Ну, и зачал ее лудить, — был у меня тут кнутик похоженький… Просто сказать, всю поясницу ей изрубил! А он сидит на лавке, голосит. Взялся потом за него, за голубчика…