Теперь, оказавшись внутри, я тоже вдыхаю в себя все это. И жизнь, которую я давно похоронил, мгновенно наполняет мои легкие, так что я вспоминаю все свое прошлое, и оно выползает у меня изнутри наружу.
Первое, что возникает в памяти – это мой братец. Лоуренс. Он стоит невдалеке от меня и смотрит на меня со смешанным выражением на лице – в нем видны искреннее расположение, любовь и чувство, что он мне чем-то обязан. Так он всегда смотрел на меня при жизни. Брат родился на два года раньше меня и был очень высоким для своего возраста, и это означало, что его часто принимали за более взрослого, более способного «справиться», как именовал наш отец трудные ситуации, особенно когда тем, с чем нужно было справляться, был сам глава нашего семейства.
Отец иногда называл брата Ларри, но я – никогда. Никаким он был не Ларри, по крайней мере не больше, чем я – Дэйвом. Оба мы были слишком серьезными, слишком задумчивыми и сдержанными, чтобы нам подходили такие уменьшительные имена. Нельзя сказать, что Лоуренс отличался особой красотой. Когда мы переходили из одной школы в другую, он всегда защищал меня от всяких задир и хулиганов, прикрывал от насмешек со стороны всяких ребячьих группировок, жертвуя собственными шансами на включение в эти компании (он всегда был спортивным малым, и все сложившиеся группы друзей готовы были встретить его с распростертыми объятиями) во имя того, чтобы не дать мне остаться в одиночестве.
Кто знает, как счастливо могла бы сложиться наша жизнь впоследствии – как счастлив мог бы быть каждый из нас, если бы у нас был другой отец. Такой, который бы не пил так беспробудно и даже с гордостью, словно кто-то вызвал его на этакое саморазрушительное соревнование и стал бы презирать и порочить, если бы он проиграл. Помимо виски, основной отцовский интерес был сосредоточен на поисках все более и более дешевого жилья в самых отдаленных местах, а также на всемерном снижении наших и без того нищенских расходов, точно так же другие отцы посвящают себя поискам более выгодной работы в более приличных городах.
Мама оставалась с ним, потому что любила его. На протяжении всех последующих семнадцати лет перед тем, как она тоже умерла (от естественных причин, как все еще именуют эмфизему легких, возникшую в результате курения), она не приводила мне никаких других причин. Хотя, возможно, жалость к самой себе тоже держала мать в своих крепких путах, а еще – склонность к трагедии, к восхитительным, прелестным страданиям по поводу того, «что могло бы быть».
Что же касается нашего папаши, то несмотря на то, что он никогда так и не смог найти способ выразить и проявить свою любовь к нам – он был для этого слишком занят, слишком увлечен бегством от сборщиков долгов и стремлением поскорее получить аванс за всякие случайные работы, – особо жестоким он тоже не был. В нашей с братом жизни не было никаких подзатыльников, никакой порки ремнем, никаких засаживаний под замок. Вообще никаких наказаний, на самом деле никаких, кроме разве что его полного устранения из наших жизней. Отец всегда был не с нами. Его можно было сравнить с передвигающейся пустотой, занимающей место на стуле в гостиной и во главе стола в кухне, а также уложенной на пол в ванной, за квартиру с которой мы платили пару месяцев, пока нас не попросили съехать за то, что потом мы перестали за нее платить.
В те времена никто не называл депрессию болезнью. Никто вообще не называл это состояние депрессией. Про таких людей обычно говорили, что «у них нервы» или что они «зависят от перемен погоды», или что они гибнут «от разбитого сердца». Наш отец, который все еще таскал за собой несколько коробок книг, собранных им в ранние годы учебы и краткой карьеры в качестве школьного учителя, и поэтому считал себя человеком неоцененной учености, предпочитал термин меланхолия в те редкие моменты, когда об этом заговаривал. Свое пьянство он оправдывал тем, что, по его мнению, это был единственный известный ему способ держать свою меланхолию в приемлемых границах. А я никогда до сего момента не сознавал, что почерпнул это словечко именно у него.