АДАМАНТИНАРКС-НА-АХЕРОНЕ
С тех пор как он обрел себя, к нему вернулись сны. Сны о жизни до Ада. И снилось ему из ночи в ночь одно и то же. Он понимал, что это — сон, но понимание не приносило облегчения. И оставалась тяжесть в руках, которые были словно отлиты из бронзы, хотя ноша, которую он нес во сне, была легка, почти невесома. И она — плакала. Каждый раз ему снилось, что он опускает взгляд и всматривается в чистые детские глаза, как будто стремясь найти поддержку в их невинности, и тогда сердце его готово было остановиться от бешеного стука, а грудь разрывала ненависть! Нет, не к ней. А к тому — там, Наверху. И его взгляд, такой же холодный, как эти голубые небеса, поднимался вверх. «Как могу я совершить такое? Это же против всего человеческого, против отцовства, против самой природы! Даже они, столь ненавидимые нами римляне, и то не совершают такого…» Но… Несчастья, которые эти люди принесли для его города после войны, — вот почему он сейчас здесь. Да еще из-за безжалостного лета.
В ноздри ворвался едкий дым, и ненависть, казалось, забила рот, мешая кричать.
Дочь мирно заворковала. Он так любил эти ее песенки и сейчас засомневался, подумал, не сбежать ли, хотя и знал, что не сможет этого сделать. Ганнибал продолжал идти, и ряды мрачных, молчаливых людей кивали ему, когда он проходил мимо. Он шел к дымящемуся Тофету все ближе, и вдруг беспощадная схватка ненависти и любви, столь сильных в своей борьбе, словно сжала глубоко внутри его что-то исконное, изначальное, и он, суровый воин, понял: когда-нибудь из-за того, что сделает он сегодня, будут страдать многие. Сейчас он, благородный Барка, подаст всем пример, и люди, словно глупые, доверчивые овцы, каковыми они, собственно, и были, последуют за ним, принося в жертву собственных первенцев.
Воркование ребенка сменилось плачем — сначала тихим, но с каждым мгновением все более сильным.
Дым ел глаза Ганнибала, новые слезы от него смешались с прежними. Воздух вокруг дрожал от жара жертвенного огня. Ад… Да, это Ад.
Он подступил к краю жертвенной ямы, к окаймлявшим ее колоннам, кучам пепла, детским обугленным и сломанным костям, к расколовшимся от жара урнам.
От резкого гула барабанов и систрумов он вздрогнул. Он с трудом вытянул вперед руки, и за стеной шума плач трепещущего свертка стал вдруг почти не слышен. Он был мощным мужчиной, а она — почти невесомой. И по знаку жреца он бросил ее — даже дальше, чем ожидал. И тут же, борясь со слезами и захлестнувшей все его существо ненавистью, он проклял бога, потребовавшего от его народа совершать этот зверский ритуал, убедившего, что только пожертвование самого дорогого может его умилостивить.
И теперь каждый раз, вырываясь из цепких лап сна, он продолжал проклинать вечно голодного Молоха.
* * *
Он лежал, не открывая глаз, втягивая донесенный ветром от Ахерона воздух — соленый, с примесью серы от огней города. Завернувшись в плащ из шкуры абиссали, Ганнибал, генерал душ Армии Ада, лежал рядом со своими солдатами и думал об Эмильсе. Тоже не впервые. Он уже заметил последовательность: сначала — сон о дочери, затем — Эмильса. Он вновь представил себе ее лицо с точеными чертами — таким, каким оно было тысячи лет назад, и понадеялся, что уж она-то не в Аду. Хотя с уверенностью сказать этого он не мог — в конце концов, она родилась в семье воина…
Из города донеслись звуки сигнальных рожков. Ганнибал открыл глаза, поднялся, скинул с головы присыпанный пеплом капюшон, расправил плащ. Чуть ли не смешно было вспоминать, как демоны не понимали, почему он отказывается от плащей из кожи душ для себя и для своей армии. Демонам и вправду было смешно, они гоготали, веселились, но, когда он начал настаивать, просто пожали плечами и выдали эти чешуйчатые плащи. Эмильсе понравилось бы, как он теперь настоял на своем, она и сама любила упрямиться. Но этот прочный, как доспехи, плащ, который сейчас на нем, конечно же, не мог заменить того, окропленного ее слезами, который она запахнула на нем перед тем, как он ушел из ее жизни навсегда.