Но один из них не упал, а остался стоять на месте. Пуля его миновала. Хотя Квейль не мог этого видеть, он ясно представил себе недоумение и растерянность осужденного, когда он остался стоять на ногах после залпа; на одно мгновение солдат этот был самым ошеломленным человеком на свете, но он так и не успел прийти в себя, потому что в следующую секунду солдат, давший промах, сделал еще один выстрел, который, казалось, прогремел на весь мир, и осужденный повалился, как сноп, а Квейль почувствовал, что частица его самого была в расстрелянных и в команде, расстреливавшей их, и это было нечто большее, чем он и они.
Квейль знал, что в этом все дело. Это было сейчас нечто большее, чем он и чем те, вон там, но не вечно так будет. Он не помнил, как повернулся и зашагал назад к госпиталю; первое, что дошло до его сознания, была Елена, стоявшая на ступеньках подъезда.
— Что случилось?
— Их расстреляли, — сказал он.
— А тебе непременно надо было это видеть?
— Я вообще наблюдаю, — задумчиво произнес он.
— Кого? Греков?
— Да.
— Что ж, это тебе полезно, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он. Он понимал, что она имеет в виду. Она наклонилась и поцеловала его.
— Спокойной ночи, — сказала она и повернулась, чтобы открыть дверь.
Квейль видел в ней то же, что видел в солдатах, которых только что расстреляли, и он знал, что он бессилен что-либо сделать. Он помог ей открыть дверь. На секунду она остановилась, затем вошла, не сказав больше ничего. Он закрыл дверь и спустился вниз по мокрым ступенькам. И он понял, как называется его чувство к ней. Он не хотел этому верить. Он не хотел этому верить… но это было так, и он это знал. Он знал.
Он не виделся с Еленой на следующий день, не виделся с ней целую неделю. Раненых поступало так много, что она ни на минуту не могла оставить госпиталь. Квейль вместе с Тэпом и Брюером временно перебазировались в Корицу. Отсюда они вылетали, сопровождая «Бленхеймы», бомбившие итальянские передовые позиции и мосты, так как итальянцы предприняли контрнаступление. Бомбить было легко: сопротивления они не встречали.
Фронт постепенно застыл на мертвой точке: сначала большая итальянская контратака, затем греческая. Никто не знал, сколько еще могут держаться греки, так как недостаток в боеприпасах и материалах ощущался все острее. Греки пустили в ход захваченные у итальянцев транспортные средства и подвозили грузы до самого конца шоссе. Англичане прислали немного грузовиков, но все дело портило отсутствие запасных частей; мудрый старый грек, инженер, которого огорчала война и на обязанности которого лежало снабжение транспорта запасными частями, утверждал, что через полгода на шоссе нельзя будет увидеть ни одной машины. Но машины продолжали ходить.
Эскадрилья целую неделю не летала — каждый день шел то дождь, то снег. Даже Нитралексис, снова появившийся на горизонте, никуда не вылетал. Всей компанией сидели они в ресторане и пили оузо. Хикки все еще пытался получить три самолета из Афин. Соут, выбросившийся с парашютом во время боя над Ларисой, должен был прилететь на самолете Тэпа, который они бросили в Ларисе, но не прилетал. Самолет был отремонтирован, но его решено было оставить в резерве. Горелль поправлялся. Он лежал в госпитале в Афинах и прислал Хикки письмо, в котором благодарил его за то, что тот помог ему добраться на базу, и спрашивал, что слышно. Говорят, что их отправляют обратно в Египет…
Меллас развлекал их рассказами о том, как ему жилось в ссылке, хотя они не верили ни одному его слову. Он рассказывал также об организованном им особом отряде, который производил набеги на тыл врага. Бойцы отряда, одетые как крестьяне, проникали в итальянский тыл и поджигали там бараки и склады. Иногда Меллас исчезал на несколько дней, а по возвращении говорил, что принимал участие в набеге. Но ему не верили, — он не производил впечатления положительного человека. Он отводил душу с Нитралексисом, который потешался над его рассказами, заявляя, что подобных чудес ему не приходилось встречать даже в биографии барона Мюнхгаузена. Но Нитралексис тоже исчезал по временам, и никто не знал куда.