Худо только, что, валяясь на полу голым, лицом вниз, ничего особенного не придумаешь.
Португалец Алмейда вынул из кармана правую руку. В ней был нож – из этих, с пружиной и лезвием длиной чуть ли не полметра: от одного вида такой штуки становится не по себе, даже если она сложена.
– Прежде я помечу эту сучку, – сказал он.
Наступила тишина. Окорок неловко скреб в затылке, а Нати вытаращила глаза на португальца Алмейду.
– Пометишь? – переспросила она.
– Да. Разукрашу ей физиономию. – Золотой зуб сверкал насмешливо и решительно. – Полосну разок – и все дела. А потом отведу ее к дону Максиме Ларрете, верну деньги и скажу: она меня обесчестила, и я ее наказал. Теперь, если хотите, можете трахнуть ее бесплатно.
– Ты рехнулся, – сказала Нати. – Испортишь товар. Если она не годится для Ларреты, так сгодится для других. Мордашка этой сучки – наш самый большой капитал.
Португалец Алмейда смерил Нати взглядом, исполненным оскорбленного достоинства.
– Ты не понимаешь, женщина, – вздохнул он. – Я человек чести.
– Да ты просто дурень. Порезать ее – все равно что выбросить деньги на ветер.
Португалец Алмейда поднял нож, еще закрытый, и шагнул к сожительнице.
– Закрой рот, – теперь золотой зуб поблескивал угрожающе, – а не то я тебе его закрою.
Нати глянула сперва на нож, потом в глаза своему спутнику жизни, и инстинкт, который бывает у некоторых женщин и почти у всех шлюх, подсказал ей, что говорить больше не о чем. Так что она пожала плечами, снова уселась и закурила новую сигарету. А португалец Алмейда бросил нож на постель, рядом с Окороком.
– Пометь ее, – приказал он. – А потом мы отрежем яйца этому идиоту.
Окорок, эта громадная туша, воззрился на сложенный нож, не решаясь взять его в руки.
– Пометь ее, – повторил португалец Алмейда.
Окорок протянул было руку, но задержал ее на полпути. Нож был похож на черную ядовитую гадину, которая подкарауливала его, лежа на белых простынях.
– Пометь ее, я сказал, – повысил голос португалец Алмейда. – Один разрез сверху вниз. На левой щеке.
Окорок потер громадной ручищей свою прыщавую физиономию.
Снова уставился на нож, потом перевел взгляд на девочку; а та все отодвигалась, пока не уперлась спиной в изголовье кровати, и теперь смотрела на него глазами, полными ужаса. И тут он покачал головой:
– Не могу, босс.
Он был похож на слона, которому вдруг стало стыдно, его свиная рожа покраснела до самых ушей: может, впервые в жизни в нем шевельнулась совесть. Вот и верь после этого внешности, подумал я. Оказывается, в этом огромном куске мяса живет что-то человеческое.
– Как это – не можешь?
– Вот не могу, и все тут. Вы только гляньте на нее, босс. Она ж совсем молоденькая.
Золотой зуб Алмейды замерцал как-то растерянно.
– Давай, делай, что я сказал, – рыкнул португалец.
Но Окорок отступил на шаг от ножа и от кровати.
– Мне правда очень жаль, – он помотал головой. – Вы уж простите, босс, но я не буду резать лицо этой девочке.
– Слюнтяй ты поганый, – презрительно процедила Нати со своего стула. – Здоровенный поганый слюнтяй.
Как видите, Нати всегда была готова разрядить обстановку. А португалец Алмейда тем временем молча поглаживал свои бачки, видно, соображая, что делать, и глядя попеременно то на своего телохранителя, то на девочку.
– Ты и правда слюнтяй, Окорок, – наконец проговорил он.
– Как скажете, босс, – ответил тот.
– Слабак. Киллер хренов. Тебе только швейцаром в дискотеке работать, и то не справишься.
Окорок надулся, опустил голову:
– Ну и ладно, ну и хорошо. Ну и слава богу.
Португалец Алмейда шагнул к кровати и к ножу. А я сделал глубокий вдох, очень глубокий, и сказал себе, что эта ночь ничуть не хуже любой другой для того, чтобы меня прикончили. Потому что бывают минуты, когда мужчина должен сам выйти навстречу смерти. Так что, плюнув на все, я вскочил – как был, в чем мать родила, – загородил португальцу Алмейде дорогу к кровати и двинул ему в морду, да так удачно, что, будь он стеной, она бы рухнула. Португалец едва устоял на ногах, и они у него стали заплетаться; Нати принялась орать, Окорок затоптался нерешительно, я схватил нож, и в комнате началось такое, что небу стало жарко.