— Тут не в зарплате дело, — решил Гиричев. — Народ в общем и целом живет в достатке, с этим спорить не будем. С продуктами туговато, с мясом, с маслом, но все как-то умудряются, ухищряются и отнюдь не голодают, что там говорить. — Он стал осторожнее, поняв, что Малышев принял стойку. — Дефицит постоянно то на одну вещь, то на другую, всем чего-то хочется. Но, спрошу я вас, почему дефицит не на примусные иголки, как было когда-то, не на копеечную вещь, не на рублевую, а именно на сотенный, на тысячный товар? Как-то был в столице, иду, гляжу — очередь. За чем? — врожденное любопытство. За шапочками из белой норки по триста пятьдесят рублей. Очередь! Такая же, как в сороковые-роковые за хлебом. И не академики роятся, не артисты народные, не высокооплачиваемые трудяги, а все одни и те же гости столицы.
Малышев сидел будто на экзамене, ему задают вопросы, а он молчит, его стыдят, а ответа у него нет. Он закипал медленно, но верно, словно упреки звучали не вообще, не разговора ради, а ему лично за неверно прожитую жизнь, за безучастие, за попустительство там и сям.
— А загранкомандировки возьмите, — не унимался Гиричев и повернулся к тучному: — Федор Тимофеевич, а вы что молчите, будто вас не касается?
— Я на пенсии, — тучный неожиданно улыбнулся ясной детской улыбкой.
— Наготовили нам делов, а теперь за пенсией хотите спрятаться? — грубовато-ласково продолжал Гиричев. К толстяку он относился с почтением, как понял Малышев, видимо, тот занимал прежде важный пост.
— Я на пенсии, — повторил тучный уже без улыбки. — Читать стал много, раньше времени не было. Журналы, газеты и все подробно. — Говорил он мягко, с явным украинским акцентом. — Попалась как-то критика на поэта.
— А что я вам говорил, Федор Тимофеевич?! — перебил его Гиричев восклицанием. — Начали писать стишки для внука, через год потребуете книгу издать, а там потянет вас и в Союз писателей.
— Не потянет, — серьезно ответил тучный, юмора не принимая. — Так вот, про того поэта. У него стихотворение — идет дама и в каждом ухе по «Волге», серьги такие дорогие. Поэт возмущается, жаль, пишет, что нет милиции! Не знаю, как тут с поэзией, но позиция его мне понятна. А критик с ним не согласен. Слава богу, говорит, что нет милиции, носить дорогие серьги не преступление. Очень так ядовито его одернул. «Может быть, — тучный поднял палец перед собой, прося особого внимания, — может быть, говорит, это бабушка подарила ей свои бриллианты». У меня что-то вот здесь засвербило, — он покрутил пальцем возле сердца. — Раньше так не писали. Бабушки с бриллиантами были, но про них в газете, — он подчеркнул «в газете», — никогда не писали в таком оправдательном тоне. И в газете и по радио писали и говорили только о тех бабушках да дедушках, которые свои сбережения отдавали в фонд мира, или для детей Вьетнама, а еще раньше в фонд обороны. Точно знаю, на восстановление Сталинграда поступило от частных лиц тридцать два миллиона рублен, в сорок третьем году банк открыл особый счет. Об этом писали и говорили с гордостью. А теперь критик уже и от поэта требует, чтобы он оправдывал личное бабушкино накопительство. Ты вот как думаешь с точки зрения своей газеты? — обратился он к Гиричеву, и в его «ты» было не пренебрежение, а скорее доверие, равенство.
Теперь и Малышев посмотрел на бритоголового с интересом.
— В нашей газете ни про бабушек, ни про дедушек, — ответил Гиричев. — Всякие-такие нравственные сопли-вопли шеф не признает. — Лицо его пожелтело, он уже не курил, а обеими руками держался за живот, будто прижимал грелку, растопырив пальцы. — Давай ему одни только достижения, тогда как пресса должна выявлять, бичевать, громить порочную практику, мешающую нашему продвижению.
«Моя врачебная практика тоже порочна? — хотелось Малышеву спросить Гиричева. — Вы и про меня писали как болтун и демагог?» Сам тон Гиричева, его позиция вызывали у Малышева протест. Разве не обидно ему и за себя, и за других врачей, которые, выходит, доброго слова не заслужили? «Бичевать, громить, выявлять». Выявляй, бичуй, кто тебе не дает? Только увертки свои не оправдывай тем, что тебе до пенсии вкалывать да вкалывать… В ушах сильнее зашумело, он недовольно откинулся на спинку скамейки, не слушая Гиричева, без намерений вступать в пустой разговор.