Твой стиль - ты, твой герой - ты, деньги - твои, смерть - твоя, жизнь твоя. Даже дети - твои. И ранее умершие любимые собаки. Какой смысл разменивать стиль на тиражи? Что же тогда достанется им всем - на самом деле? Как мне на этом гребаном истфаке умудрились поставить трояк по индийской философии? Да, конечно - тогда я толком ее не читал. Да и сейчас зачем? Но никто ведь не будет отрицать, что мозг может сам пройти через все этапы? Вот так и я. Думая, что живу - не пишу, и думая что не живу - не пишу тоже. Редко когда пишу. Сразу помногу - провал, недельку по чуть-чуть опять провал, в глубины подсознания. Нет усидчивости к этому делу. Подкорка шебутная больно. Все как-то нахрапом, за неделю или ночь, за деньги, обещания знакомств - и без предельной честности. Так, по верхам. Почему? Ну да и хрен бы с ней. Поскальзывай, качайся на волнах сознания - но когда каждое движение пальцев сразу же круг на воде, далеко ли уплывешь? Вот так и я. При полной бессмысленности - тонуть не желаю, при неполной - даже не думаю. Нечто невнятно-изящное, вроде насекомой водомерки...
Магомед вышел из коматоза и тихо запел:
- Поговори со мной, трава. Скажи мне, где берутся силы? Меня ведь тоже так косили, что отлетала голова...
Это было сигналом. Поймали такси - и поехали. Так все быстро произошло. Что тут скажешь о свободе творчества? Абстрактное словосочетание абстрактных понятий. Ясно одно. Если таксист включает магнитолу, и оттуда звучит глубокая песня на английском языке про пустой космос, принадлежащая почти во всем ясному покойнику с лошадиным прикусом - надо напиваться, обдалбываться, набираться мужества и отгрызать у вечности что-то другое, столь же бесподобное. Иначе черт его знает, что еще можно сказать о свободе творчества, чего о ней говорить. Продавать тяжело - а так все более-менее.
- Зима. Чеченец, торжествуя, на джипе обновляет путь. Его тачанка, снег почуяв, плетется рысью, как-нибудь... - сообщаю, обернувшись с переднего сиденья, развалившемуся сзади Магомеду. Оказывается, он спит.
- Дудаевец? Племянник Бин Ладена? Наркотиш? Ду хаст мих? - хрипло бормочет Магомед, чуть просыпаясь и засыпая снова. Я, монотонно покачиваясь, забиваю наш последний на сегодня косяк. Смотрю по сторонам - нет ли ментов. Впрочем, скорость всего этого вполне приличная.
Потом мы докуриваем вечер на улице, Магомед молчит, а в моей памяти правдиво, как наяву, всплывает покойный президент Чечни, незнаменитый летчик Джохар Дудаев. Он сидит под портретом шейха Мансура - шейх в расшитой газырями бурке и неестественно красивых сапогах. Только Джохар Мусаевич не в чалме, а в летной фуражке. "Будет война," - тихо говорит он, трогает ладонью стол, встает, пружинисто отходит в дальний угол кабинета, гимнастически четко падает вперед лицом и семь раз быстро отжимается "на кулачках". Потом так же резко встает, смотрит на большой круглый герб на стене - черный волк с пустыми глазами лежит на зеленом полумесяце под зелеными звездами - потом смотрит на моего попутчика, фотографа по имени Макс. Тот улыбается Дудаеву. Дудаев улыбается в ответ, возвращается за свой стол, неторопливо садится и говорит, теперь уже совсем тихо:"Будет война...".
- Вечно у этих летчиков "Апокалипсис нау"... - шепчет мне на ухо Макс. Вот это правда. Они оба погибнут - Джохар Мусаевич еще не скоро, а Макс застрелится уже в феврале.
Потом уже почти - ночь. Наши с Магомедом явленные тела сидят на скамеечке в каком-то сквере, пьют "Сидр" из большой пластиковой бутылки прямо под фонарем, где светлее - и Магомед опять начинает говорить все ту же чушь:
- Ну же, Толяныч! Не грусти! Ты - всекосмически культовый! Всекосметически, как покойник без цинка! Только вот этого вот не надо чтобы первый труп в первой главе, прочая дрянь дрянная. Как тебя в "Сбагриусе" учили, эти... Сам знаешь... Ты нам не бешеный! Раз - и навсегда! Усек, кретин? Друг, блядь, каких мало...
- Ты о чем говоришь-то? - бормочу.
Мне лень опять говорить. Грузился мирно себе тишиной, а тут, вот...
- Как о чем? - он всплескивает руками, как настоящий подвыпивший ветеран, - Как это о чем? Да все о том же! Культовом романе, первом русском романе двадцать первого, блядь, века! Дай я тебя поцелую!