Кваква! И уже вопит!
Я ей маузером в зубы. Не поверите, крик, как струна, оборвался! И в амбаре вдруг все стихло! До сих пор не знаю, как сумел Дата унять эту осатаневшую свору. Только и дети, и папаша-подлец разом заткнулись. Это — спасибо, но что с бабой дальше делать? Медлить нельзя — ведь она сейчас разом придет в себя и пойдет кусаться, плеваться, царапаться — тогда только ноги уноси, не до денег будет!
Сорвал я с себя ремень, стянул дуре руки за спиной — не развяжешь. На голове у нее платок, я платок сорвал, под ним — второй. Один я ей в глотку, да поглубже, другим морду обмотал, узлом на шее завязал и тут же под грушу ее и свалил. Свинью с цепи спустил, на ту цепь — Квакву посадил.
— Не хрюкать, понятно? — и бросился в Кажашкино логово.
Подобрался к оконцу, шевельнуться боюсь, а ну Кажашкин выводок опять визг поднимет. И что же слышу? Кажашка Булава и Дата Туташхиа покойно так, будто кумушки на посиделках, языками чешут.
— Одних расписок у тебя больше, чем на сто с лишним тысяч, — увещевает Дата Кажашку, — а детей, плоть и кровь свою, в гнилой норе держишь…
— Так я ведь и сам из этой норы, как изволили вы заметить, Дата-батоно, не вылажу.
Я осторожно заглянул в окно. Вижу — Кажашка, как и было, лежит на полу.
— О том и речь, — говорит Дата. — Для кого копишь ты эти деньги? Поднимись и сядь. Только кричать не вздумай. Никто твоего воя не боится.
Ростовщик это и сам знал. Он на жалость бил — оттого и вопил.
Туташхиа при случае так говорить умел, хоть змею из норы выманит. «Пусть поговорит, — подумал я, — авось без шума, тихо-мирно вытрясет ростовщика».
— Нет, ты отвечай, когда спрашивают, — не отступал Дата. — Зачем тебе столько денег, если ты и себя, и детей в этой дыре гноишь?
Тут свинья, которую я отвязал, рылом отворила дверь амбара. На шее — большущее ярмо, чтобы сквозь заборы не пролазила. Топчется на пороге, по глинобитному полу пятачком шарит. Никто и ухом не повел.
— Сто тысяч, Дата-батоно, всего сто тысяч, разве это деньги? Вон в порту грек Сидоропуло, слыхали, наверное?.. — Старшая дочка Кажашки цыкнула на свинью, а папаша-разбойник ей:
— Не гони ее, доченька, пусть поищет, может, чего и найдет. Зачем добру зря пропадать?.. — И снова к Дате — Так я, значит, про Сидоропуло, про грека. У него уже миллион. На второй перевалило.
Кажашка все молол без умолку, но Дата уже не слушал его. Он думал. Наконец поднял побратим руку.
— Да, сгубили тебя деньги, Кажа Булава. Жаль мне тебя… Керосин у тебя найдется? — спросил он, помолчав.
— Керосин? Откуда у меня керосину взяться? У богатых ищи керосин, Дата-батоно.
— Ну, хорошо. А вот скажи мне, если б случился пожар и сгорело бы все твое логово, и седла, и черкески, и кинжалы, и книга с ними, и деньги, которые, это уж точно, где-то здесь припрятаны, что бы ты тогда стал делать, скажи мне, ради бога?
У ростовщика кровь отхлынула от лица, клянусь прахом своего отца, стал он зеленый, как кукурузный стебель.
— Господи, воля твоя, — пошел он креститься часточасто. — Что вы, Дата-батоно! Сколько сил я на эти гроши угробил! На другой раз… на второй заход не набрать мне сил. Не вытяну, помру!
— Ну и ну! — удивился Туташхиа. — Стало быть, все с самого начала начнешь?
Ростовщик сник весь, но от прямого ответа успел увильнуть.
— Вы про керосин спросили, Дата-батоно. Не берите греха на душу, не пустите детей по миру.
По миру, думаю, может, оно и лучше, чем дохнуть с голоду при таком папаше…
— Да, спета, видать, твоя песенка! — говорит ему Дата. — Мучиться тебе и маяться, Кажа-бедолага!.. Ну да ничего не поделаешь! Нам деньги нужны. Силой будем брать — боюсь, помрешь, а я греха на душу не возьму. Давай так: ты мне даешь взаймы три тысячи, и не будь я Дата Туташхиа, если не верну.
Услыхал ростовщик про долг, обрадовался, будто дарят ему его денежки.
— Были б у меня деньги, Дата-батоно!.. Зачем взаймы — так бы отдал! За такими, как вы, доброе дело не пропадет.
Меня аж затрясло.
— Эй, Дата Туташхиа, — кричу ему в окошко, — про залог не забудь, расписку ему, сукину сыну, расписку…
Не понял побратим насмешки.
— Осел ты, — отвечает, а сам в окошко уставился. — Будь у меня такой залог, стал бы я в этом смраде душиться, — и опять глядит на Кажашку.