Хозяина пес еще узнавал. Когда Гальченко окликнул его, пушистый хвост приветливо качнулся. Но вслед за тем верхняя губа приподнялась, Заливашка оскалился — на хозяина-то! — и жалобно-тоскливо клацнул зубами.
— Отойди! — сказал Конопицын. — Плохо его дело. Жаль, добрый пес был. Тягучий.
— А что это с ним, товарищ мичман?
— Взбесился, разве не видишь?
— Почему?
— Наверно, песец бешеный его покусал. В тундре это бывает.
— Что же теперь делать?
— Пристрелить надо Заливашку, пока других собак не перекусал.
Сердце у Гальченко упало.
— Как пристрелить? — забормотал он. — Заливашку пристрелить?
— Придется, Валентин! Сходи-ка за винтовкой своей.
Будто поняв, о чем идет речь, Заливашка залился безнадежно-тоскливым воем.
— Чтобы я сам его пристрелил? Я же не смогу, товарищ мичман!
— Сможешь! Что это значит — не сможешь? Твоя собака, из твоей упряжки, ты, значит, и должен ее пристрелить. Тюрин, принеси-ка Валентину его винтовку!
Тюрин сбегал за винтовкой, потом они с Конопицыным ушли в баню, которая тогда еще служила жильем связистам. А Гальченко, держа винтовку в руках, остался стоять возле Заливашки.
Ну что вам дальше рассказывать? Делать было нечего, он выполнил приказ командира. От его выстрела остальные собаки шарахнулись в сторону и завыли…
Плакал ли он? Говорит, что нет, удержался как-то. По его словам, с моря дул очень сильный ветер, а слезы на ветру сразу обледеневают, и веки слипаются, не видно ничего.
Вошел он в баню, молча повесил винтовку на бревенчатую стену. Никаких расспросов, никаких соболезнований! Конопицын играл в домино с Галушкой и Тюриным. Гальченко быстро разделся, разулся, вскарабкался на вторую полку и отвернулся к стене. Внизу как ни в чем не бывало продолжали деловито хлопать костяшками.
Несколько минут еще прошло.
— Заснул? — спросил кто-то, кажется, Тюрин.
— Притих. Заснул, надо быть.
Конопицын встал из-за стола, шагнул к нарам и старательно укрыл Гальченко своим тулупом.
— Печка греет сегодня не особо, — пояснил он, словно бы извиняясь перед товарищами. — А ему на вахту через час…
Но возвращаюсь к дому в Потаенной.
Строили его полярной ночью, за исключением фундамента. Однако опасения Гальченко в отношении кромешного мрака оказались, по счастью, неосновательными. Мрак был не кромешный.
Примерно между тринадцатью и пятнадцатью часами чуть светлело. Это немного похоже было на предрассветные сумерки. Но как ни старалось, как ни тянулось к Потаенной солнышко из-за горизонта, лучи уже не могли достигнуть ее. И все-таки полдневные сумерки напоминали о том, что где-то, очень далеко, солнце есть и оно обязательно вернется.
Со второй половины ноября над Карским морем воцарилась полярная ночь. Однако строители продолжали работать.
Когда наступало полнолуние, видимость, по — словам Гальченко, делалась вполне приличной, гораздо Лучше, чем в средних широтах. Правда, тени, отбрасываемые предметами в лунном свете, были совершенно черными. К этому приходилось приспосабливаться.
При свете звезд тоже "можно было работать, хотя и не так хорошо. А вот северного сияния Гальченко не терпел. Говорит, что было в нем что-то неприятное, злое, противоестественное.
Со своей стороны, могу подтвердить это ощущение. И я не любил и до сих пор не люблю северного сияния.
Оттенки красок на небе беспрерывно переливаются, меняются — от оранжевого до фиолетового. Очертания также самые причудливые, даже изысканные. То свешиваются с неба светящиеся полотнища, прочерченные полосами, тихо колеблющиеся, будто от дуновения невидимого ветра. То возникает вдруг огромный веер из разноцветных, торчащих во все стороны перьев. То в разных участках неба, точно пульсируя, вспыхивают красноватые пятна, с головокружительной быстротой исчезают и снова появляются.
Да, гримасы вероломного полярного божка.
Впрочем, может быть, это чисто индивидуальное восприятие, не знаю. Как бы там ни было, вкусы мои и Гальченко в данном случае полностью совпадают.
Матка45 дурит на пазорях46. Вы вспомнили старинную поморскую примету. Иными словами хотите сказать, что антипатия к северному сиянию вытекала из нашей общей с Гальченко военно-морской профессии? Возможно, и так. Обычно нелегко докопаться до корней иных антипатий или симпатий.