Смена покоя и движения, усилий и отдыха, — продолжал думать Савчук, мало-помалу погружаясь в блаженное оцепенение, — это ведь, по сути, и есть жизнь. Танец учит меня жить. Годы и годы я жил неправильно, жил плохо, однообразно, монотонно. Мне не хватало простых радостей, сильных душевных переживаний, физической разрядки… Нельзя жить только умом! Отныне я стану жить по-другому, гармонической жизнью, не давая засыхать, отмирать душе…»
Вдруг все изменилось: девушка с пунцовым ртом исчезла, словно ее не было здесь, сдуло будто ветром, смолк бубен. Комната опустела.
Неужели все почудилось Савчуку? Неужели юная танцовщица лишь привиделась ему, подобно прорысившим в облаках пыли воинам Чингиз-хана или угрюмо шагавшим безмолвным палеазиатам?
Нет, над полом еще стлался благовонный голубоватый дымок. Значит, было?..
Так или иначе, но именно с этого дня произошел перелом в болезни Савчука — началось медленное его выздоровление.
Целебный танец… Понятно, Савчук был осведомлен в ритуальных танцах разных народов. Наблюдал, даже фотографировал пляски шаманов, прочел уйму книг, в которых подробно описывались вертящиеся дервиши, хлысты и прочие секты молящихся трясогузок. Но там однообразными, все убыстрявшимися движениями фанатики доводили себя до религиозного экстаза, до исступления, почти до безумия. Здесь, в кишлаке Унджи, было иначе. Впервые удалось Савчуку увидеть исцеляющий танец, более того, испытать на себе благотворное его воздействие.
Это был как бы торжествующий гимн природе, возвращение к природе, воссоединение с природой.
И снова подумал Савчук о том, что в жизни все подчинено извечному ритму. Вдох следует за выдохом. Волна нагоняет волну. День приходит на смену ночи, а выздоровление на смену болезни. А когда по неразумию своему человек выпадает из этого чередования, превращая ночь в день или вдыхая дым вместо воздуха гор и садов, то тем самым накликает на себя болезни, неудачи, горе.
Тривиальная мысль? Но очень важно до нутра проникнуться этой «тривиальностью». И вместе с пониманием, с просветлением пришло к Савчуку успокоение. А вслед за ним и твердая уверенность в том, что он выздоровеет.
Каждым нервом своим, каждой клеточкой мозга ощущал выздоравливающий, что зловещее тесное ущелье, грозившее ему смертью, уже позади, что он преодолел перевал и благополучно выбрался на простор…
Не раз принимался Савчук расспрашивать своих хозяев о таинственной танцовщице, и всегда безуспешно. Старухи-хлопотуньи, Ныяз, дядюшка Абдалло лишь пожимали плечами, отделывались недоумевающими улыбками либо вежливыми недомолвками.
Но дело не ограничилось танцем. Савчука поили горькими отварами из трав, кормили сушеными абрикосами. Ему ежедневно массировали руки и ноги, подолгу тщательно перебирая палец за пальцем, стараясь улучшить кровообращение, постепенно возвращая с кончиков пальцев в тело жизнь.
Но главным образом Савчук лечился тем, что дышал. Целые дни проводил теперь на айване — просторной открытой террасе. Одним боком своим она нависала над пропастью, другим — над улицей кишлака, где резвились дети и теснились ишаки.
Закутанный в одеяло, Савчук лежал на мягкой курпаче26, наслаждаясь покоем, чистейшим прохладным воздухом и зрелищем гор, которые толпились вокруг, сверкая на солнце конусообразными белыми шапками.
Горы! Вот чего не хватало так долго Савчуку!
Вид гор был суров, но доброжелателен. Казалось, скупо, по-мужски ободряют Савчука. «Будь как мы! — словно бы повторяли они. — Верь в себя, сохраняй спокойствие — и будешь счастлив!»
Недаром в старинном изречении говорится: «Кто идет в горы, тот возвращается к лону своей матери!»
Доктор, которая, выполняя свое обещание, регулярно посещала Савчука, как-то сказала: «Невропатологи, определяя тип нервной деятельности пациента, иногда задают ему вопрос: что любит больше — море или горы?»
Савчук, по-видимому, был феномен — любил и море и горы. Но под теперешнее его настроение горы были все же лучше: они одновременно успокаивали и сосредоточивали.
Дома кишлака спускались со склона террасами. Часто плоская крыша нижестоящего дома служила двором для дома вышестоящего.