Я наклонился, чтобы попытаться найти в карманах убитого какие-нибудь документы, которые подсказали бы мне, наконец, откуда я его знаю. То, что я не мог этого вспомнить, по-прежнему не давало мне покоя. Но я оказался не в силах обыскать тело. Не стыд остановил меня — отвращение. И страх перед чем-то непоправимым.
Я видел битву при Геттисберге. Я видел ее, обладая всеми преимуществами профессионального историка, целиком помнящего ход сражения, последовательность маневров, малейшие столкновения и стычки; видел, зная, где ждать драматической развязки, где, как явствует из всех документов, должен быть нанесен решающий удар.
То был кошмар.
Начать с того, что я уснул. Уснул прямо в персиковом саду, совсем неподалеку от трупа. Это не было бездушием — просто душа на какое-то время оказалась парализована предельным физическим и моральным истощением. Когда я засыпал, пушки гремели вовсю; когда проснулся, они гремели еще пуще. День клонился к вечеру. Наступило время, когда войска Союза должны были тщетно атаковать высоты Раунд-Топс.
Но канонада доносилась не оттуда. Артиллерия ревела на севере, где-то у города. Я знал ход битвы, я изучал его годами. Только теперь она шла не так, как написано в книгах.
Да, первый день принес конфедератам победу. Но то была совершенно иная победа, чем мы знаем. Казалось, разница невелика; триумф был едва ли не таким же, какой описан в любом учебнике. Но на следующий день вместо стремительного прорыва конфедератов по тэнитаунской дороге к позиции, с которой они, наступая по трем направлениям, разрезали боевые порядки Мида в нескольких местах, прямо у меня перед глазами завертелась чудовищная мясорубка встречного боя здесь, в персиковом саду, в полях пшеницы — в местах, которым следовало бы быть, как всем известно, далеко в тылу южан.
За свои тридцать с лишним лет я тысячу раз слышал об атаке Пикетта в третий день. О том, как совсем уже дезорганизованным войскам федералистов был нанесен последний, смертельный удар в самое сердце их позиции. И действительно, я видел атаку Пикетта в третий день, но это была совсем не та атака, совсем в другом месте. Это была отчаянная попытка взять штурмом превосходящую позицию — которой, согласно всем данным исторической науки, уже с первого июля владел Ли. Безнадежная попытка, завершившаяся истреблением и разгромом[43].
Разгромом южан. Южан, а не северян. Фронт Мида не был прорван; конфедераты не смогли опрокинуть его армию и добить ее во время преследования. Теперь капитуляция северян, если ей и суждено было случиться, должна была произойти в иных обстоятельствах. Признание независимости Штатов Конфедерации откладывалось, возможно, на годы. Возможно, навсегда.
И все потому, что Раунд-Топс взяли северяне.
Бойня еще на несколько лет; потом, наверное, партизанская война на несколько лет. Тысячи, тысячи убитых — и кровь на моих руках. Погубленный, пропащий континент; поколения и поколения, передающие друг другу в наследство только ненависть. Из-за меня.
Не знаю, как добрался до Йорка. Если шел пешком, то будто во сне. Может, ехал на поезде; может, на фермерской повозке. Сознание развалилось. Одна часть, крохотная, но продолжавшая непрестанно терзать меня, ежесекундно напоминала о тех, кто умер, кто мог бы жить, не будь меня. Другая была озабочена лишь возвращением; Господи, как мне хотелось назад в Хаггерсхэйвен, в свое время, к своей Кэтти! А в третьей царила пустота — и чудовищное, невыносимое знание того, что прошлое все-таки может быть изменено; что оно уже изменено.
Должно быть, при всем том я не забывал заводить свои часы — часы Барбары, — потому что на них было десять вечера четвертого июля, когда я добрел наконец до хлева. Десять по времени 1863 года; другой циферблат показывал 8:40. В 1952 году было без двадцати девять утра. Два часа — и я дома. Вдали от кошмарных событий, которые не должны происходить; от невыносимого чувства вины за смерть людей, которым совсем не суждено было умирать; от непосильной для человека ответственности играть роль судьбы. Если мне не удастся уговорить Барбару разнести по винтикам ее дьявольское устройство, я сделаю это сам.