Мы жили в ту пору на Малой Молчановке, неподалеку от Собачьей Площадки, в коммунальной квартире с длинным коридором, общей кухней и соседями. От них я вряд ли мог услышать что‑то о Данииле Андрееве, хотя один из них был азартным собирате лем книг (в основном Дюма), другая, худая, как оглобля, носившая длинную юбку, безрукавку и черный плат, — усердной, богомольной прихожанкой (от нее мне достались старинное Евангелие и объяснение церковных служб). А на втором этаже, над нами, даже жил священник одного из чудом уцелевших арбатских храмов (из‑под его пальто выглядывала ряса).
В моей семье все были сплошь неверующими, но мать прятала в шкафу маленькую икону, на которую молилась при моем рождении. Никто не водил меня в церковь, не говорил со мной о Боге, но тем не менее я с детства твердо знал, что Бог есть, и мне не надо было ничего объяснять и доказывать. Моя нянька, простая деревенская женщина, называла меня почему‑то не Леонидом (это имя ее чем‑то отпугивало), а Алексеем. И вот, поглаживая меня по голове, она приговаривала: «Алексий, Божий человек», и мое сердце сладко замирало, меня, совсем маленького, охватывало непередаваемое чувство восторга, неземного блаженства оттого, что я не просто так, папин или мамин, что я — Божий.
И каково мне было потом узнать, что Даниил Андреев умер 30 марта 1959 года, в день Алексия, Божия человека!
Когда я уже учился в школе, сначала обычной, а затем английской, и атеистической пропагандой стала снова внедряться, неким образом навязываться гипотеза Штрауса, что Христа не существовало, что это миф (ее отголоски мы слышим в романе «Мастер и Маргарита»), мои начитанные, просвещенные учителя всячески пытались убедить меня в этом. С доброй, чуть снисходительной улыбкой они внушали на уроках, что Христа попросту не было. Вот не было, и все тут, поймите вы, несмышленыши! Глупенькие вы, поймите! Я же, слушая их, в душе молился: только бы
Он был, только бы они не отняли у меня Христа, только бы всесильная наука не привела доказательство, которое заставило бы последних маловеров, в том числе и меня, покорно склонить голову перед ее неотразимой смердяковской логикой: «Про неправду все написано». Если не было Христа, если все написанное о Нем в евангелиях неправда, выдумка, миф, то я отказывался видеть какой‑либо смысл в собственном существовании, мне не хотелось жить.
Да, так было с учителями, но больше всего поразило меня признание Учителя, самого любимого, обожаемого, единственного, сутулого, с покатым лбом, в очках, спущенных на нос, — он преподавал в старших классах английской школы историю. Преподавал необыкновенно, ярко, захватывающе — мы сидели, притихшие и завороженные. История на его уроках оживала, обретала дар речи, мы слышали голоса, гул толпы, возгласы, выстрелы, крики. К тому же я показывал Учителю свои первые рукописи, стихи и рассказы, часто бывал у него в комнатенке под самой крышей высокого углового дома у Белорусского вокзала, — бывал и школьником, и после школы, когда уже учился в университете.
Да, учился в университете и зачитывался Владимиром Соловьевым, чьи тома из дореволюционного собрания сочинений мне давала моя наставница и… покровительница (иначе не скажешь). О да, это была дама (отчасти теософствующая) с высокой прической, изысканными манерами и грубым румянцем: она царила и покровительствовала. Случилось так: я попал в ее языковую группу (китайского языка), она меня выделила, приблизила, стала просвещать и воспитывать. И вот от нее я получил Соловьева… И конечно, меня захватило, закружило и понесло, и я поехал к Учителю, чтобы поведать ему о своих восторгах. Но, к моему удивлению, он выслушал мои признания весьма холодно, безучастно, скептически и на его лице прочитывалось выражение жалости из‑за того, что вот и я поддался религиозному дурману. Я же долго не мог, отказывался понять почему. Почему Учитель заодно с учителями и я впервые не нахожу в нем желанного отклика? И тут этот добрейший, бескорыстнейший, исполненный ко всем любви и сострадания, воспитавший много поколений учеников человек сказал: «Леня, я Христа ненавижу!»