Мне выпало общаться с Михаилом Михайловичем в разное время. Я и сегодня не знаю, как оно случилось, что, прочитав книгу о карнавальной культуре, во что бы то ни стало решила повидать автора. И как объяснить, зачем совершилось мое паломничество – как ни крути, оно и выходит, что именно паломничество. Просто нельзя не пояснить, почему вообще возникла довольно дикая идея: к нему отправиться с тем, чтобы задать один-единственный вопрос – про мистерию. Просто необходимо вспомнить, каким было расположение звезд, ответственных за земное искусство, к тому часу, когда бахтинский карнавал въехал в советскую действительность на белом, как говорится, коне. Необходимо напомнить, чем была для нас небольшая книга в желтом солнечном переплете – про Рабле, про его роман, про народные обычаи Европы, про карнавальную культуру.
Во-первых, сам по себе карнавал Бахтина был, как мы понимали, открытием нобелевского масштаба. Оказалось, она, эта карнавальная культура, свойственна человечеству как дыхание и пища, как жизнь и смерть. И предстал карнавал подобно граду Китежу или затонувшему городу из «Путешествия Нильса» – он тоже в урочное время появлялся из вод и «на суше», а потом уходил вновь в пучину, чтобы с космической предопределенностью снова всплывать из вод забвения. Как некое стозевное чудище появляется невесть откуда, хохочет или провоцирует хохот, жрет безудержно и вдруг проваливается на самое дно человеческой истории. Или глубже… Homo sapiens в час карнавала отдыхает от цивилизации.
Во-вторых, именно в ту пору, когда появилась книга Бахтина, острота и чуткость нашей реакции на темы массовых репрессий еще не притупились, а потому человеческие страдания автора вызывали горячее сочувствие к участи ученого. Бахтин был арестован давным-давно, потом сослан, потом прочно забыт до самого появления книги. И при этом книга никак не напоминала о лишениях и страданиях – напротив: она свидетельствовала о торжестве неистребимого веселья.
А в-третьих, в тех же неземных департаментах, где намечалась участь искусства, происходило великое сближение крупных планет. Навстречу труду о Франсуа Рабле уже был готов перевод романа «Гаргантюа и Пантагрюэль», блистательный труд Н. М. Любимова. Поразительно, что они вышли в свет едва ли не одновременно, эти два исполинских труда. Если и с различием во времени издательском, то одновременно в историческом измерении – что такое, в самом деле, разница в пятнадцать лет!
«Благодаря изумительному, почти предельно адекватному переводу Н. М. Любимова, – писал Бахтин, – Рабле заговорил по-русски, заговорил со всей неповторимой раблезианской фамильярностью, со всею неисчерпаемостью и глубиной своей смеховой образности».
Он особо чтил смеховую природу человека, выносившую его за собственные пределы, придавая личности другое измерение, провоцируя лицедейство. Людей, лишенных от природы чувства юмора, называл «агеластами». Притом сам Михаил Михайлович не являл собою образ юмориста. По крайней мере, ни шуток, ни острот, ни каламбуров мне от него слышать не довелось.
Лева Шубин[6] дал адрес. Он туда ездил, в этот самый Саранск, где оказался Бахтин. Саранск – мордовский город, а в ту пору у нас на слуху были мордовские лагеря – там отбывали сроки Андрей Синявский и Юлий Даниэль.
На саранском вокзале мимо меня провели черную колонну зэков: да неужели?.. Но нет, ни Юлия, ни Андрея среди них не было.
И вот я стою на лестничной площадке дома на улице Советской, зажав в руке бумажку с адресом; никто не открывает. Не открывает так долго, что успеваю впасть в панику – да я с ума сошла, не иначе, как это: здрасте, я ваша тетя! С какой стати приехала…