— Итак, верные мои слуги и подданные, я жду от вас совета и помощи, — усталым голосом произнес Иоанн, будто этот совет начался не только что, а идет, по крайней мере, три часа.
— Позволь, державнейший и святой мой самодержец, изречь мне главную новость, пришедшую к нам, пусть и с некоторым опозданием, из приграничного Сербского королевства, — первым взял слово по своему старшинству патриарх Филофей Коккинос, слегка склонив голову и посмотрев на императора.
— Коли новость важна и имеет отношение к нашему делу, говори.
— Царствовавшая в Серрах вдова Стефана Душана, деспина сербская Елена, отошла от дел мирских и, поскольку уже давно находилась в сане духовном, удалилась в монастырь, где и пребывает в настоящее время под именем Елизаветы. Власть же мирскую она полностью отдала в руки преемнику своему и любимцу, деспоту Йовану Углеше, сыну Мрнявы.
— Как, он уже деспот? — удивился император.
— Да, ваше величество. Этот титул он принял из рук новоиспеченного короля македонского Вукашина, который ему, как известно, доводится единокровным братом.
— Однако какое это имеет отношение к нашему делу? — опомнился император.
— Непосредственное, державнейший и святой мой самодержец. На днях я получил от сего деспота предлиннейшее послание, которое я, дабы не утомить тебя, мой самодержец, и всех здесь присутствующих, позволю себе пересказать своими словами. Однако, по твоему желанию, мой государь, я оглашу послание с пергамента.
— Не надо с пергамента. Говори своими словами, блаженнейший Филофей.
Император еще не знал, как относиться к известию патриарха, и поэтому, чтобы поскорее перейти к сути дела, он согласился на более короткий вариант. Филофей все же, не надеясь на свою стареющую память, постоянно держал перед глазами скатанный в рулон пергамент с покаянным письмом Углеши.
— В послании говорится, как Стефан Душан сам себя без Божьего благословения назвал императором Сербии и Румынии, воспарив тем самым в своих мыслях и в своем величии власти столь высоко, что не только смотрел алчущими глазами на чужие города, которые ему не принадлежали, что не только неправедным мечом грабил тех, кто ему не сделал ничего плохого, не только таким образом лишал греческих свобод и управления людей, воспитанных и выросших в этих городах, но и неправду свою распространил в область божественную, когда отверг старые церковные уставы и вероломно нарушил установленные отцами границы и начал их перекраивать по своему усмотрению, поступая как некий небесный судия и вершитель, который устанавливает свои законы не только в земных, но и в божественных пределах, верша в них свою власть и волю. Так он, презрев все святые каноны, поставил патриарха, а тот, также пойдя по пути презрения всех канонов, сам себя и рукоположил, отторгнув дерзостно при этом и немалое число митрополий вселенской Христовой церкви, отдав их этому новоявленному патриарху, тем самым оторвав их от животворной главы церковной и бросив их в пустошь.
Филофей на секунду замолчал, переводя дух и взглянув на императора. По лицу Иоанна было видно, что он ждет продолжения. Филофей облизал пересохшие губы и продолжал не то читать, не то пересказывать.
«Я с самого начала, — пишет далее деспот Углеша, сын Мрнявы, — не мог переносить эту неправду и это разделение, желая все это исправить. Однако тогда это было не в моих силах. Не мог я безразлично наблюдать душевную гибель стольких людей под его рукой и властью; жизнь мне казалась безжизненной до тех пор, пока римляне не станут снова жить по римским законам. И вот ныне я, взяв в свои руки всю власть в данной мне Серрской области, вернул римлянам старые свободы, совсем освободив их от тирании Неманичей и неправды».
Димитрий Кидоний, которому надоело слушать то ли само Углешино послание, то ли дребезжащий от перенапряжения голосовых связок голос патриарха, что-то шепнул на ухо императору. Иоанн кивнул головой и выпрямился на троне, стукнув каблуками сапог по бархатной красной подушечке, лежавшей под его ногами.
— Нельзя ли покороче, блаженнейший Филофей?
Патриарх поднял на императора уставшие, слезившиеся от чтения глаза.